64  

«Бонд-стрит, январь.

МИЛОСТИВАЯ ГОСУДАРЫНЯ!

Я только что имел честь получить ваше письмо и прошу принять мою искреннейшую за него благодарность. Я был весьма удручен, узнав, что мое поведение вчера вечером не совсем снискало ваше одобрение, и, хотя мне не удалось понять, чем я имел несчастье досадить вам, тем не менее умоляю простить мне то, что, заверяю вас, никак не было с моей стороны преднамеренным. Я всегда буду вспоминать мое былое знакомство с вашим семейством в Девоншире с самым живейшим удовольствием и льщу себя надеждой, что оно не будет омрачено какой-либо ошибкой или неверным истолкованием моих поступков. Я питаю искреннейшее почтение ко всему вашему семейству, но если по злополучной случайности я и дал повод предположить большее, чем я чувствовал или намеревался выразить, то могу лишь горько упрекнуть себя за то, что не был более сдержан в изъявлении этого почтения. И вы согласитесь, что я никак не мог подразумевать большего, когда узнаете, что сердце мое уже давно было отдано другой особе и что в недалеком будущем самые дражайшие мои надежды будут увенчаны. С величайшим сожалением я, как вы того потребовали, возвращаю письма, которые имел честь получать от вас, а также локон, коим вы столь услужливо меня удостоили.

С глубочайшим почтением и совершеннейшею преданностью честь имею быть вашим усерднейшим и покорнейшим слугой

Джон Уиллоби».


Легко себе представить, с каким негодованием прочла мисс Дэшвуд это послание. Признание в непостоянстве, подтверждение, что они расстались навсегда,– этого она ожидала, еще не взяв листок в руки, но ей и в голову не приходило, что в подобном случае можно прибегнуть к подобным фразам, как не могла она вообразить, что Уиллоби настолько лишен благородства и деликатности чувств и даже обыкновенной порядочности джентльмена, чтобы послать письмо, столь бесстыдно жестокое, письмо, в котором желание получить свободу не только не сопровождалось приличествующими сожалениями, но отрицалось какое бы то ни было нарушение слова, какое бы то ни было чувство, письмо, в котором каждая строка была оскорблением и доказывала, что писал его закоренелый негодяй.

Несколько минут Элинор пыталась опомниться от гневного удивления, затем перечитала письмо опять и опять. Но с каждым разом ее отвращение к этому человеку только возрастало, и она так против него ожесточилась, что не решалась заговорить, боясь, как бы не ранить Марианну еще больней, увидев в этом разрыве не потерю для нее, но, напротив, избавление от худшего из зол – от уз, навеки скрепивших бы ее с безнравственным человеком,– истинное спасение, милость провидения.

Размышляя над содержанием письма, над низостью сердца, способного продиктовать его, и, быть может, над совсем иным сердцем совсем иного человека, который вспомнился ей в эту минуту только потому, что он всегда жил в ее мыслях, Элинор забыла о льющихся слезах сестры, забыла о трех еще не прочитанных письмах у себя на коленях и сидела в задумчивости, не замечая времени. Подойдя затем к окну на стук колес внизу, чтобы посмотреть, кто приехал так неприлично рано, она в величайшем изумлении узнала экипаж миссис Дженнингс, который, как она знала, велено было подать в час. Не желая оставлять Марианну одну, хотя и не надеясь пока сколько-нибудь ее утешить, она поспешила найти миссис Дженнингс и извиниться, что не поедет с ней – ее сестре нездоровится. Миссис Дженнингс приняла ее извинения без всякой досады и лишь добросердечно огорчилась из-за их причины. Проводив ее, Элинор вернулась к Марианне, которая попыталась подняться с кровати, так что сестра только-только успела подхватить ее, когда она чуть было не упала на пол, совсем обессилев после многих дней, проведенных без необходимого отдыха и подкрепления сил. Она давно уже утратила всякий аппетит и почти не смыкала глаз по ночам, и вот теперь, когда лихорадка ожидания перестала ее поддерживать, долгий пост и бессонница обернулись мигренью, желудочным головокружением и общей нервической слабостью. Рюмка вина, которую ей поспешила принести Элинор, несколько подкрепила ее, и наконец у нее достало силы показать, что она не осталась нечувствительна к заботам сестры.

– Бедняжка Элинор! Как я тебя огорчила! – сказала она.

– Я только жалею, что ничем не могу тебе помочь или утешить тебя,– ответила Элинор.

Этого – как, впрочем, и чего бы то ни было другого – Марианна не вынесла и вновь разрыдалась, сумев только воскликнуть с горестью:

  64  
×
×