127  

Час ночи. Поодаль от шумной площади (новые очереди фейерверков для Святого Иштвана) внезапно проглоченная волшебством темных и ветхих Пештскихулиц Эмили готова сделать все, только чтобы разговор продолжался, но в ее стараниях нет нужды: разговор потренькивает на собственной внутренней энергии.

— Но как ты стала собой? — спрашивает Эмили, она хочет это знать больше, чем все остальное на свете, до того загипнотизированная неровно сформированной личностью девушки, которая, кажется, не имеет понятия ни о каких функциональных требованиях, но целиком представляет собой чисто декоративное бесстыдное выражение того, что любой правильно мыслящий человек может назвать только себялюбием. Но в этом единственном случае себялюбие неожиданно оказалось — никакое другое слово не подойдет, — привлекательным. — Ты вся такая… Пожалуй, я никогда не встречала никого похожего на тебя.

— Ну так это потому, что в Небраску нас обычно не пускают.

— Ой, пожалуйста, ну пожалуйста, давай не будем про Небраску.

— А вот нет, будем. Категорически будем про Небраску. Если Небраска настолько тебя смущает, нам непременно нужно поговорить о Небраске. Небраска, Небраска, Небраска.

— Завтра ко мне приезжает отец.

— Это хорошо или плохо? Потому что если бы приехал мой, я попросила бы тебя украсть из посольства револьвер.

Два часа ночи, слишком устала, чтобы дальше бродить кругами. Маленький темный кафе-бар шириной всего в два столика. Три узкие деревянные ступеньки в заднее помещение, за драпировкой — крохотная комнатка, освещенная лампами в зеленых абажурах, сидеть можно только на бархатных банкетках, так что они садятся рядом, тесно прижимаясь друг к другу, когда тянутся за грушевым бренди на малюсеньком резном столе. (Лучше всего избегать тихих уединенных заведений, поскольку там легко вести наблюдение, как визуальное, так и акустическое, и ваше присутствие там нельзя оправдать, если нет очевидного объяснения встрече.)

— Когда ты поняла, что ты художница? — спрашивает Эмили.

— Года в четыре. Я плакала, если мама не брала меня в картинную галерею. К девяти я могла скопировать любой рисунок.

— Я бы с удовольствием посмотрела твои картины.

— Правда? Я бы с удовольствием их тебе показала. Кстати, мы сейчас совсем недалеко от моего дома, если хочешь.

Только теперь Эмили осознает: болтаясь в изнурении в предрассветные часы, впервые за сто лет по-настоящему веселясь, смертельно усталая, в ужасе от грядущего приезда отца, злая на самоустановленные ограничения на работе, обязанная что-то… — но она бросает придумывать фальшивые оправдания. Это вранье, бранит она себя. Или, ближе к делу, — это неуместно, и Эмили не видит, с чего бы ей противиться такому аттракциону (почти без усилий забывая о риске для работы, семьи, ее заботливо выстроенной общественной персоны и даже о той личности, которую она долго считала своим настоящим внутренним «я»).

В три часа ночи мастерская художника подавляет постороннего человека, даже такого, который не любит живопись вообще или работы именно этого художника: незнакомые запахи, физические свидетельства отчаяния, явное присутствие кое-какого успеха и огромной массы неудачи, явное жертвование общепринятыми ценностями (чистота, порядок, роскошь) ради других (пространство, вентиляция, свет), элементарно функциональная мебель, заляпанная и драная. Незастеленная скрипучая узкая кровать.

— Я этого никогда раньше не делала, — говорит Эмили.

— Знаю. Иначе я бы запомнила.

— Ты знаешь, о чем я говорю.

— Это не такая уж интересная история, надо сказать.

— Ты не должна никому рассказывать.

— А вот это оригинально.

— Я совершенно неоригинальна, правда? Почему я тебе не отвратительна? Не отвечай. Извини. Просто… просто это не я.

— Правда? Вот эта вот часть?

— Ты понимаешь, о чем я. Я даже не знаю, как я тут оказалась. Что? Что я сказала? Я не говорю, что ты должна остановиться.

— Это так жалостно. Не будь со мной малюткой-фуфлом. Я тебя сюда не тащила. Ты не пьяна. Можешь сейчас пойти домой, если не нравится.

— Ты права, извини.

— Разумеется, я права. Это безусловно ты. Дело в том, что до сих пор тебе этого никто не сказал.

Только теперь Эмили разрешает себе вспомнить, что это дерзкий проступок, и если он всплывет — конец карьере, но это ее не тревожит. Ее тревожит, как мало ее все это заботит, как сильно она хочет быть собственным творением и судьей, как сильно она хочет быть похожей на Ники.

  127  
×
×