88  

Особое положение в лагере занимают бригадиры. Они по-лагерному не считаются придурками, но и работягами их не назовёшь. И поэтому тоже относятся к ним рассуждения этой главы.

* * *

Как в бою, в лагерной жизни бывает некогда рассуждать: подворачивается должность придурка — и её хватаешь.

Но прошли годы и десятилетия, мы выжили, наши сотоварищи погибли. Изумлённым вольняшкам и равнодушным наследникам мы начинаем понемногу приоткрывать наш тамошний мир, почти не имеющий в себе ничего человеческого, — и при свете человеческой совести должны его оценить.

И один из главных моральных вопросов здесь — о придурках.

Выбирая героя лагерной повести, я взял работягу, не мог взять никого другого, ибо только ему видны истинные соотношения лагеря (как только солдат пехоты может взвесить всю гирю войны, — но почему-то мемуары пишет не он). Этот выбор героя и некоторые резкие высказывания в повести озадачили и оскорбили иных бывших придурков, — а выжили, как я уже сказал, на девять десятых именно придурки. Тут появились и "записки придурка" (Дьяков — "Записки о пережитом"), самодовольно утверждавшие изворотливость по самоустраиванию, хитрость выжить во что бы то ни стало. (Именно такая книга и должна была появиться ещё раньше моей.)

В те короткие месяцы, когда казалось возможным порассуждать, вспыхнула некоторая дискуссия о придурках, некоторая общая постановка вопроса о моральности положения придурка в лагере. Но никакой информации у нас не дают просветиться насквозь, никакой дискуссии — обойти действительно все грани предмета. Всё это непременно подавляется в самом начале, чтоб ни луч не упал на нагое тело правды, всё это сваливается в одну бесформенную многолетнюю груду и изнывает там десятилетиями, пока к болванкам ржавым из этого хлама будет потерян и всякий интерес и пути разбора. Так и дискуссию о придурках притушили в самом начале, и она ушла из журнальных статей в частные письма.

А различение между придурком и работягой в лагере (впрочем не более резкое, чем та разность, которая существовала в действительности) должно было быть сделано, и очень хорошо, что сделано при зарождении лагерной темы. Но в подцензурной статье В. Лакшина[126] получился некоторый перехлёст в выражениях о лагерном труде (как бы в прославление этого самого, заменившего машины и сотворившего нас из обезьяны), и на общее верное направление статьи, а заодно отчасти и на мою повесть, был встречный всплеск негодования — и бывших придурков и их никогда не сидевших интеллигентных друзей: так что же, прославляется рабский труд ("сцена кладки" в "Иване Денисовиче")?! Так что же — "добывай хлеб свой в поте лица", то есть, ту и делай, что хочет гулаговское начальство? А мы именно тем и гордимся, что уклонились от труда, не влачили его.

Отвечая сейчас на эти возражения, вздыхаю, что нескоро их прочтут.

По-моему, неблагородно со стороны интеллигента гордиться, что он, видите ли, не унизился до рабского физического труда, так как сам сумел пойти на канцелярскую работу. В этом положении русские интеллигенты прошлого века разрешали бы себе гордиться только тогда, если бы они при этом освободили от рабского труда и младшего брата. Ведь этого выхода — устроиться на канцелярскую работу — у Ивана Денисовича не было! Как же нам быть с "младшим братом"? Младшему-то значит брату разрешается влачить рабский труд? (Ну да отчего же! Ведь в колхозе мы ему давно разрешаем. Мы его сами туда и устроили.) А если разрешается, так может быть разрешим ему хоть когда-нибудь, хоть на час-другой, перед съёмом, когда кладка хорошо пошла, найти в этом труде и интерес? Мы-то ведь и в лагере находим некоторую приятность в скольжении пера по бумаге, в прокладке рейсфедерной чёрной линии по ватману. Как же Ивану Денисовичу выжить десять лет, денно и нощно только проклиная свой труд? Ведь это он на первом же кронштейне удавиться должен!

А как быть с такой почти невероятной историей: Павел Чульпенёв, семь лет подряд работавший на лесоповале (да ещё на штрафном лагпункте), — как бы мог прожить и проработать, если б не нашёл в том повале смысла и интереса? На ногах удержался он так: начальник ОЛПа, заинтересованный в своих немногих постоянных работниках (ещё удивительный начальник), во-первых, кормил их баландой "от пуза", во-вторых, никому, кроме рекордистов, не разрешал работать ночью на кухне. Это была премия! — после полного дня лесоповала Чульпенёв шёл мыть и заливать котлы, топить печи, чистить картошку — до двух часов ночи, потом наедался и шёл поспать три часа, не снимая бушлата. Один раз, тоже в виде премии, работал месяц в хлеборезке. Ещё месячишко отдохнул саморубом (рекордиста, его никто не заподозрил). Вот и всё. (Конечно, тут и ещё не без объяснений. В звене у них годок работала возчицей воровка-майданщица, она жила сразу с двумя придурками: приёмщиком леса и завскладом. Оттого всегда в их звене было перевыполнение и, главное, их конь Герчик ел овса вволю и крепко тянул, — а то ведь и лошадь получала овса… от выработки звена! Надоело говорить "бедные люди!", сказать хоть "бедные лошади!") Но всё равно — семь лет на лесоповале без перерыва — это почти миф! Так как семь лет работать, если не уноравливаться, не смекать, если не вникнуть в интерес самой работы? Уж только б, говорит Чульпенёв, кормили, а работал бы и работал. Русская натура… Овладел он приёмом "сплошного повала": первый хлыст валится так, чтоб опирался, не был в провисе, легко раскряжёвывался. И все хлысты потом кладутся один на один, скрещиваясь — так, чтоб сучья попадали в один-два костра, без стаскивания. Он умел затягивать падающий ствол точно в нужном направлении. И когда от литовцев услышал о канадских лесорубах, на спор ставящих в землю кол и потом падением стволов вгоняющих его в землю, — загорелся: "А ну, и мы попробуем!" Вышло.


  88  
×
×