107  

Все источники света можно в той или иной степени сравнивать с Солнцем. Солнце же несравнимо ни с чем. Так и все ожидания в мире можно сравнивать с ожиданием амнистии, но ожидания амнистии нельзя сравнить ни с чем.

Весной 1945 года каждого новичка, приходящего в камеру, прежде всего спрашивали: что он слышал об амнистии? А если двоих-троих брали из камеры с вещами, — камерные знатоки тотчас же сопоставляли их дела и умозаключали, что это — самые лёгкие, их разумеется взяли освобождать. Началось! В уборной и в бане, арестантских почтовых отделениях, всюду наши активисты искали следов и записей об амнистии. И вдруг в знаменитом фиолетовом выходном вестибюле бутырской бани мы в начале июля прочли громадное пророчество мылом по фиолетовой поливанной плитке гораздо выше человеческой головы (становились значит друг другу на плечи, чтоб только дольше не стёрли):

"Ура!!! 17 июля амнистия!".[75]

Сколько ж у нас было ликования! ("Ведь если б не знали точно — не написали бы!") Всё, что билось, пульсировало, переливалось в теле — останавливалось от удара радости, что вот откроется дверь…

Но — на милость разум нужен…

В середине же июля одного старика из нашей камеры коридорный надзиратель послал мыть уборную и там с глазу на глаз (при свидетелях бы он не решился) спросил, сочувственно глядя на его седую голову: "По какой статье, отец?" — "По пятьдесят восьмой!" — обрадовался старик, по кому плакали дома три поколения. "Не подпадаешь…" — вздохнул надзиратель. Ерунда! — решили в камере, — надзиратель просто неграмотный.

В той камере был молодой киевлянин Валентин (не помню фамилии) с большими по-женски прекрасными глазами, очень напуганный следствием. Он был безусловно провидец, может быть в тогдашнем возбуждённом состоянии только. Не однажды он проходил утром по камере и показывал: сегодня тебя и тебя возьмут, я видел во сне. И их брали! Именно их! Впрочем душа арестанта так склонна к мистике, что воспринимает провъдение почти без удивления.

27-го июля Валентин подошёл ко мне: "Александр! Сегодня мы с тобой." И рассказал мне сон со всеми атрибутами тюремных снов: мостик через мутную речку, крест. Я стал собираться и не зря: после утреннего кипятка нас с ним вызвали. Камера провожала нас шумными добрыми пожеланиями, многие уверяли, что мы идём на волю (из сопоставления наших "легких дел" так получалось).

Ты можешь искренне не верить этому, не разрешать себе верить, ты можешь отбиваться насмешками, но пылающие клещи, горячее которых нет на земле, вдруг да обомнут, вдруг да обомнут твою душу: а если правда?…

Собрали нас человек двадцать из разных камер и повели сначала в баню (на каждом жизненном изломе арестант прежде всего должен пройти баню). Мы имели там время, часа полтора, предаться догадкам и размышлениям. Потом распаренных, принеженных — провели изумрудным садиком внутреннего бутырского двора, где оглушающе пели птицы (а скорее всего одни только воробьи), зелень же деревьев отвыкшему глазу казалась непереносимо яркой. Никогда мой глаз не воспринимал с такой силой зелени листьев, как в ту весну! И ничего в жизни не видел я более близкого к Божьему раю, чем этот бутырский садик, переход по асфальтовым дорожкам которого никогда не занимал больше тридцати секунд![76]

Привели в бутырский вокзал (место приёма и отправки арестантов; название очень меткое, к тому ж главный вестибюль там похож на хороший вокзал), загнали в просторный большой бокс. В нём был полумрак и чистый свежий воздух: его единственное маленькое окошко располагалось высоко и без намордника. А выходило оно в тот же солнечный садик, и через открытую фрамугу нас оглушал птичий щебет, и в просвете фрамуги качалась ярко-зелёная веточка, обещавшая всем нам свободу и дом. (Вот! И в боксе таком хорошем ни разу не сидели! — не случайно!)

А все мы числились за ОСО![77] И так выходило, что все сидели за безделку.

Три часа нас никто не трогал, никто не открывал двери. Мы ходили, ходили, ходили по боксу и, загонявшись, садились на плиточные скамьи. А веточка всё помахивала, всё помахивала за щелью, и осатанело перекликались воробьи.

Вдруг загрохотала дверь, и одного из нас, тихого бухгалтера лет тридцати пяти, вызвали. Он вышел. Дверь заперлась. Мы ещё усиленнее забегали в нашем ящике, нас выжигало.

Опять грохот. Вызвали другого, а того впустили. Мы кинулись к нему. Но это был не он! Жизнь лица его остановилась. Разверстые глаза его были слепы. Неверными движениями он шатко передвигался по гладкому полу бокса. Он был контужен? Его хлопнули гладильной доской?


  107  
×
×