175  

И я готов был шапкою хлопнуть оземь: «Согласен! Давайте! С этой поры…»

Но надо же видеть, куда бредёт наш злополучный век. Едва ли не больше всего различают люди в людях – почему-то именно нацию. И, руку на сердце: настороженней всех, ревнивее и затаённее всех – отличают и пристально отслеживают – именно евреи. Свою нацию.

А как быть с тем, что – вот, вы читали выше – евреи так часто судят о русских именно в целом, и почти всегда осудительно? Тот же Померанц: «болезненные черты русского характера», среди них «внутренняя шаткость». (И ведь не дрогнет, что судит сразу о нации. А поди-ка кто вымолви: «болезненные черты еврейского характера»?) Русская «масса разрешила ужасам опричнины совершиться над собой, так же как она разрешила впоследствии сталинские лагеря смерти»[1375]. (Не советская интернациональная чиновная верхушка разрешила, нет, она ужасно сопротивлялась! – но эта тупая масса…) Да ещё резче: «Русский национализм неизбежно примет агрессивный, погромный характер»[1376], – то есть всякий русский, кто любит свою нацию, – уже потенциальный погромщик!

Выходит, с теми чеховскими персонажами на несостоявшейся ранневесенней тяге остаётся и нам только вздохнуть: «Рано!»

Но самое замечательное: чем увенчивается второе письмо ко мне Померанца, так настойчиво требующего – не различать наций. В этом многолистном бурном письме (и самым раздражённым, тяжёлым почерком) он указал-таки мне, и притом в форме ультиматума! – как ещё можно спасти этот отвратительный «Круг первый». Выход у меня такой: я должен обратить Герасимовича в еврея! – чтобы высший духовный подвиг в романе был совершён именно евреем! «То, что Герасимович нарисован с русского прототипа, совершенно не важно», – так и пишет, незамечатель наций, только курсив мой. Но, правда, давал мне и запасной выход: если всё же оставлю Герасимовича русским, то добавить в роман равноценный по силе образ благородного самоотверженного еврея. А если я ни того ни другого не сделаю – то угрожал Померанц открыть против меня публичную баталию. (На это предложение я уже не отвечал.)

Кстати, потом эту одностороннюю баталию – называя её «нашей полемикой» – он и вёл, в зарубежных изданиях и в СССР, когда стало можно, притом повторяясь, и перепечатывая те же свои статьи с исправлениями огрехов, отмеченных оппонентами. В этом развороте он и ещё раскрылся: что только одно Абсолютное Зло в мире было и есть – это гитлеризм, тут наш философ – не релятивист, нет. Но заходит речь о коммунизме – и этот бывший лагерник, и совсем же никогда не коммунист, вдруг начинает вымалвливать, и с годами всё твёрже (оспаривая мою непримиримость к коммунизму): что коммунизм – не есть несомненное зло (а над ранним ЧК даже «клубился дух демократии»[1377]). А несомненное зло – это упорный антикоммунизм, особенно если он опирается на русский национализм (который, сказано же нам, не может не быть погромным).

Вот куда Померанц развился со своею вкрадчивой надмирностью и «безнациональностью».

С таким перекосом, с такой пристрастностью – можно ли послужить взаимопониманию русских и евреев?

На чужой горбок не насмеюся, на свой горбок не нагляжуся.

В те же месяцы, что переписка моя с Померанцами, чьи-то либеральные руки сняли копию в ленинградском обкоме партии с тайной докладной записки неких Щербакова-Смирнова-Утехина – на якобы «разрушительную сионистскую деятельность» в Ленинграде, «утончённые формы идеологической диверсии». – «Как бороться с этим?» – спросили меня знакомые евреи. – «Ясно, как, – ответил я, ещё не прочтя документа, – публичностью! Распубликовать в самиздате. Наша сила – гласность, открытость!» – Но знакомые мои замялись: «Прямо так – нельзя, неправильно будет понято».

И, прочтя, я вник в их опасения. Из донесения очевидно было, что молодёжный литературный вечер в писательском доме 30 января 1968 был в политическом отношении честным и смелым: то явно, то полускрыто высмеивали правительство, его установления и идеологию. Но из текста явствовал и национальный смысл выступлений (вероятно, то была молодёжь предпочтительно еврейская): в них явно звучала и обида на русских, и неприязнь, и, может быть, презрение к ним, и тоска по высоте еврейского духа. И вот из-за этого мои знакомые и опасались отдать документ в самиздат.

А меня как ударила – ведь и верность этих просквозивших на том вечере еврейских настроений. «Россия отражается в стекле пивного ларька», – будто бы сказал там поэт Уфлянд. – И ведь верно! вот ужас. – Похоже, что выступавшие прямо – не прямо, может в разрывах слов и фраз, но обвиняли русских, что они ползают под прилавками пивных и жёны выволакивают их из грязи; что они пьют водку до потери сознания, склочничают; что они – воры…


  175  
×
×