40  

Но как только она отвернулась, как только пошла, лицо у Марты снова стало сосредоточенным и строгим. Франц уже не видел этого. Он вытер платком стекла очков и тихо побрел домой, продолжая посмеиваться. Да, действительно – случайность. Сел бы тог рядом с шофером… К примеру, скажем. Взял и сел. И готово: вдова. Богатая вдова. Через год свадьба. Впрочем, – зачем сложные комбинации с автомобилем?.. Да и не всегда кончается такая катастрофа смертью; чаще всего отделываешься ушибами, переломом, порезами… нельзя предъявлять случаю слишком сложных требований… именно так, пожалуйста, именно так, – чтобы мозги брызнули… Но мало ли, что вообще бывает: болезни, – скажем. Может быть, у него порок сердца? Или, вот, от инфлуэнцы дохнут… Зажили бы тогда на славу… Первоклассное счастье. Магазин бы работал, денежки прибывали бы… А вернее всего, он жену переживет, – эдаким патриархальным дубом дотянет до двадцать первого века. Вот, в газетах было, что какой-то есть турок, которому полтораста лет…

Так он мечтал, смутно и грубовато, – и не сознавал что мысль его катится от толчка, данного ей Мартой. Извне пришла и мысль о женитьбе. О, это была хорошая мысль. Если уже счастье – видеть Марту урывками, так какое же это будет огромное блаженство иметь ее подле себя круглые сутки!.. Он употребил этот арифметический прием совершенно бесхитростно, – точно так же, как ребенок, любящий шоколад, воображает страну, где горы из шоколада: гуляешь и лижешь.

Он совершенно не заметил в те дни разъедающего, разрушительного свойства приятных мечтаний о том, как, вот, Драйера хватит кондрашка. Слепо и беззаботно он вступал в бред. Последующие свидания с Мартой были как будто такие же естественные, ласковые, как и предыдущие. Не подобно тому, как в этой простенькой квартире со старой скромной мебелью, с капустообразными цветами на обоях, с наивно-темным коридором, хозяином был старичок бесповоротно, хоть и незаметно, сошедший с ума, – в них, в этих свиданиях, таилось теперь нечто странное, – жутковатое и стыдное на первых порах, но уже увлекательное, уже всесильное. Что бы Марта ни говорила, как бы нежно ни улыбалась, Франц в каждом ее слове и взгляде чуял неотразимый намек. Они были, как наследники, сидящие в полутемной комнате, за стеной которой вот-вот должен испустить дух обреченный богатей; можно было говорить о пустяках, о близком Рождестве, о том, что теперь в магазине уйма работы, – лыжи и всякие шерстяные вещи идут превосходно – можно было обо всем говорить, – правда, чуть глуше, чем обыкновенно, – но слух напряжен, в глазах неверный блеск, затаенная мысль не дает покою: ждешь, ждешь, что вот выйдет оттуда на цыпочках и красноречиво вздохнет хмурый доктор, – и в пройме двери будет видна спина аббата, склонившегося над белой, белой постелью.

Бессмысленное ожидание. Марта знала, отлично, что как будто никогда и зубы у него не болели, никогда не бывало насморка. Потому особенно было для нее раздражительно, когда, накануне праздников, она сама простудилась, сухо и мучительно кашляла, потела по ночам, днем же бродила сама не своя, одурманенная простудой, с тяжелой головой, с жужжанием в ушах. К Рождеству ей не полегчало. Все же она надела вечером открытое легчайшее платье, пламенного цвета, с глубоким вырезом на спине, – и, оглушенная аспирином, стараясь ударами воли прогнать недуг, следила за изготовлением крюшона, за убранством стола, за румяной дымящей деятельностью кухарки.

В гостиной, упираясь венцом в потолок, вся опутанная легким серебром, вся в электрических, еще незажженных лампочках, стояла свежая, пышная елка, равнодушная к своему шутовскому наряду. Между гостиной и передней, в проходном холле, где было светло и пустовато, где среди плетеной мебели тепличной тишиной дышали цветущие растения, где за решеткой искусственного камина пылал мандариновый жар, Драйер, в ожидании гостей, читал английскую книжку. Он шевелил губами и частенько заглядывал в толстенький словарь. Марта прошла мимо него, и, не зная, что с собой делать в это длительное затишье перед первым звонком, села поодаль и, чуть отделив ступню от пола, стала разглядывать, так и эдак, яркую, острую туфлю. Была невозможная тишина. Драйер уронил словарь и, хрустнув щедрым крахмалом рубашки, поднял его, не отрывая взгляда от книги. Она чувствовала в груди духоту. Ей показалось, что просто кашлем этой духоты не разрядить; только одно сразу все разрешило бы и облегчило: если б вдруг исчез вон тот большой, желтоусый человек в смокинге. Острота ее ненависти дошла внезапно до такой степени проницательности, что на одно мгновение ей померещилось: его кресло пусто. Но дугой просверкнула запонка, он захлопнул словарь и проговорил, исподлобья ей улыбаясь: «Боже мой, как ты простужена; я отсюда слышу, как у тебя внутри все посвистывает».

  40  
×
×