110  

Ужинал я курицей, запеченной в духовке, и растворимым супом.

Я снова начал толстеть.

На девятые сутки, изучая содержимое стеллажей в гостиной, я вдруг заметил, что одну из старых книг совсем недавно читали. В отличие от соседних томов, пыль на корешке была почти полностью стерта, а сам корешок выдавался из общего ряда на несколько миллиметров. Я снял книгу с полки, сел на диван и начал листать. Книга называлась, ни много ни мало, «Генезис Паназиатской Идеи», и была выпущена в середине войны. Бумага оказалось просто ужасной: от каждой страницы веяло плесенью. По содержанию – классический образец печатной продукции военного времени: все события освещались до крайности однобоко, гуманизмом не пахло совсем, а от стиля повествования через каждые две-три страницы нестерпимо хотелось зевнуть; но несмотря на все это, в тексте то и дело попадались белые пятна – строки, вымаранные цензурой. О событиях 26 февраля 1936 года30в книге, конечно же, не упоминалось ни слова.

Даже не собираясь вчитываться во всю эту муть, я наскоро пролистал всю книгу до последней страницы – и тут на ладонь мне выпорхнул белый листок, вырванный из записной книжки. После стольких страниц пожелтевшей старой бумаги белоснежный листок показался мне каким-то чудом неземного происхождения. Тот, кто читал книгу в последний раз, использовал этот листок для заметок. В его правую часть были выписаны имена, а в левую – даты и места рождения самых ярых националистов – фанатиков «паназиатской идеи». Совершенно машинально я заскользил глазами по списку, как вдруг мой взгляд, споткнувшись, остановился сам собой: в середине списка стояло имя Сэнсэя. Того самого Сэнсэя с овцой в голове, по воле которого меня сюда занесло. Место рождения – префектура Хоккайдо, округ такой-то... город Дзюнитаки.

Я уронил книгу на колени и долго сидел в глубоком оцепенении. Прошло много времени, прежде чем растекшиеся мысли в мозгу снова приняли форму слов. Не отпускало чувство, будто меня хорошенько огрели сзади чем-то тяжелым по голове. Я ведь должен был сам догадаться. Сразу, с самого начала должен был сообразить. Как только сказали, что Сэнсэй – сын обедневших хокайдосских крестьян, должен был тут же взять и сразу проверить. Как бы тщательно Сэнсэй ни скрывал свое прошлое, должны были остаться какие-то ходы для банального журналистского расследования. Да тот же Секретарь, стоило лишь намекнуть, моментально раскопал бы все, что нужно!...

Впрочем – стоп. Здесь что-то не так.

Я помотал головой.

В том-то и дело: Секретарь не мог не проверить такое. Слишком уж он дотошен. Слишком пристально он изучает даже самые призрачные версии, лишь бы все предвидеть заранее. Не случайно же он всегда предугадывал, куда я пойду и как на что отреагирую.

КОНЕЧНО ЖЕ, ОН ЗНАЛ ВСЕ ЗАРАНЕЕ.

Никакой другой версии в голову не приходило. Знал – и, тем не менее, тратил силы и время на уговоры и даже запугивания, – чтобы загнать меня туда, где я теперь сижу. Но зачем? Чего бы ему ни хотелось в итоге – сам бы он сделал все куда профессиональней, чем я. А если ему за каким-то дьяволом понадобился именно я – почему не объяснить мне с самого начала, куда идти?! Каша в голове постепенно рассасывалась – но на смену ей где-то на дне желудка заворочалась злость. Злость – и смутное ощущение какой-то гигантской, гротескной ошибки, которую я уже совершил и совершать продолжаю. Крыса что-то знает. Секретарь что-то знает. Один я, затянутый в эту кашу по самые уши, не знаю практически ни черта! Все мои версии оказались белибердой; все шаги, предпринятые до сих пор, завели в тупик. Не говоря уже о том, что и жизнь моя может в скорости оборваться. И если такое случится – винить за это можно будет только меня самого... Хотя вряд ли, конечно, меня станут уничтожать физически. Сначала из меня вытянут все, что можно, а потом переломают ноги и оставят ползать на брюхе до самой старости – и это будет последней, действительно последней каплей того яда, который мне приготовили. Мне вдруг нестерпимо захотелось бросить все к черту – и уйти по горной дороге, куда глаза глядят. Но сделать этого я не мог. Слишком далеко я зашел, слишком глубоко залез в эту историю, чтобы теперь взять и бросить все одним махом. Легче всего сейчас было бы, наверное, просто расплакаться – но даже этого я не позволил себе. Как подсказывал внутренний голос, мои самые горькие слезы были еще впереди.

Я принес с кухни бутылку виски, наполнил стакан сразу пальца на три и выпил большими глотками. Глотая виски, я думал только о виски – и ни о чем другом.


  110  
×
×