10  

Я обогнула дюну и увидела, что шлюпочная мастерская пуста. Двери сарая были закрыты, и, судя по высоте иссохшей травы, которой они заросли, их не открывали уже несколько месяцев. Два лодочных корпуса, брошенные у ворот, наполовину занесло песком. Под навесом из гофрированного пластика стоял тягач с прицепом — с виду вроде бы в рабочем состоянии, но подъемник, которым отец обычно грузил лодки на прицеп, заржавел, как будто им давно не пользовались.

В доме было не лучше. Он и раньше не блистал порядком, заваленный остатками грандиозных проектов, которые отец начинал и не заканчивал. Сейчас дом выглядел полностью заброшенным. Побелка стерлась; разбитое окно заколочено доской; краска на дверях и ставнях потрескалась и облупилась. От дома по песку тянулся провод к пристройке, где гудел генератор; единственный признак жизни.

Почтовый ящик был забит. Я вытащила утрамбованный пласт писем и брошюр и понесла в пустую кухню. Дверь была не заперта. У раковины — гора грязной посуды. На плите остывший кофейник. Запах как в комнате больного. Вещи матери — комод, сундук, квадратный гобелен — никуда не делись, но все покрылось пылью, а бетонный пол — песком.

И все же видно было, что о доме кто-то заботится. В углу комнаты стоял ящик для инструментов, с кусками трубок, проволоки и дерева, и я заметила, что колонку для нагрева воды, которую Жан Большой все собирался починить, заменили каким-то устройством — пузатый медный бак, соединенный с баллоном бутана. Болтающиеся провода аккуратно спрятаны за панель; кто-то починил камин и трубу, которая раньше вечно дымила. Эти следы человеческой деятельности резко выделялись на фоне запущенного дома, словно Жан Большой настолько погрузился в работу, что уже не успевал вытирать пыль и стирать белье.

Я бросила почту на кухонный стол. Я поняла, что дрожу, и рассердилась. Я просмотрела почту — накопившуюся, похоже, за полгода или год — и обнаружила свое последнее письмо к отцу, не вскрытое. Я долго смотрела на конверт с парижским адресом на обороте и вспоминала. Я носила его с собой несколько недель, прежде чем наконец опустила письмо в ящик, испытывая странную растерянность и в то же время ощущение свободы. Люк, мой приятель из кафе, спросил меня, чего я жду: «В чем проблема? Ты ведь хочешь его видеть, нет? Хочешь ему помочь?»

Все было не так просто. За десять лет Жан Большой не написал мне ни разу. Я посылала ему рисунки, фотографии, школьные табели, письма — ответа не было. Но я все писала, год за годом. Разумеется, матери я не говорила. Я точно знаю, что она об этом сказала бы.

Я опустила чуть дрожащую руку с письмом. Потом сунула его в карман. Может, в конце концов, так оно и лучше. Так у меня еще есть время подумать. Рассмотреть все варианты.

Как я и думала, дома никого не было. Я заглянула сначала в свою комнату, потом в комнату Адриенны, стараясь не чувствовать себя непрошеной гостьей. Почти все было на своих местах. Наши вещи никуда не делись: мои модели лодок, сестрины плакаты с киноактерами. Дальше была комната родителей.

Я толкнула дверь и оказалась в полутьме: ставни были закрыты. Пахнуло духом нежилья. Кровать была не застелена, из-под сбитой простыни виднелся полосатый тик матраса. У кровати — переполненная пепельница; на полу кучей грязная одежда. Гипсовая статуэтка святой Марины в нише у двери; картонная коробка со всякой всячиной. Я заметила в коробке фотографию — и сразу узнала, хотя она теперь была без рамки. Фотографировала мать в день, когда мне исполнилось семь лет, и на фотографии мы трое — Жан Большой, Адриенна и я — широко улыбались, глядя на большой торт в форме рыбы.

Кто-то вырезал мое лицо из фотографии — неуклюже, ножницами, — так что остались только Жан Большой и Адриенна; она слегла опиралась рукой ему на плечо. Отец улыбался ей через дыру, где раньше была я.

Внезапно снаружи донесся звук. Я быстро смяла фотографию, сунула в карман и застыла, прислушиваясь, горло у меня сжалось. Кто-то тихо прошел под окном спальни, так бесшумно, что грохот моего сердца почти заглушил шаги; человек был босиком либо в эспадрильях.

Не теряя времени, я ринулась в кухню. Нервно поправила волосы, гадая, что он скажет... что я скажу... узнает ли он меня вообще. Десять лет меня изменили: исчезла детская пухлость; короткие волосы отросли до плеч. Я не такая красивая, как мать, хотя кое-кто говорит, что я на нее похожа. Я слишком высокая, двигаюсь не так грациозно, как она, и волосы тусклые, средне-русые. Но глаза под нависшими бровями у меня материнские — странного, холодного серо-зеленого цвета, который иные считают уродливым. Я вдруг пожалела, что не постаралась как-то прихорошиться. Могла бы хоть платье надеть.

  10  
×
×