87  

Мальчики. Единственное, что выводило его из состояния летаргического равнодушия. Он оживал только в их присутствии, и это наполняло меня гневом и жалостью. Perere Gros Bide, звали они его. Дедушка Брюхо. Они за глаза передразнивали его, пародируя его шаркающую походку, с обезьяньим упоением отклячивая ноги и круглые животики. В глаза же они были с ним благонравны, хихикали, опустив очи долу, руки постоянно протянуты в ожидании подарков — денег или сластей. Были и более дорогие подарки. Новые тренировочные костюмы — красный для Франка и синий для Лоика; дети надели их один раз, а потом костюмы, небрежно скомканные, были брошены в зарослях чертополоха в саду за домом. Многочисленные игрушки — мячики, ведерки, лопатки; электронные игры, которые он, должно быть, выписывал с материка, потому что никто из детей-саланцев не мог их себе позволить. В августе был день рождения Лоика, и пошли разговоры насчет лодки.

Частично для того, чтобы как-то отвлечься от беспокойства, я писала быстрее и увлеченнее, чем раньше. Сюжеты моих картин были мне близки как никогда; я изображала Ле Салан и саланцев: прекрасную Мерседес в коротких юбках; Шарлотту Просаж, торопливо собирающую с веревки белье на фоне громады черно-синих грозовых туч; голых до пояса молодых людей, работающих на соляных отмелях, и конические кучки соли вокруг — словно инопланетный пейзаж; Алена Геноле на корме «Элеоноры-2», похожего на кельтского племенного вождя; Флинна у края воды, с сумкой для сокровищ, или в его маленькой однопарусной лодочке, или как он вытаскивает из воды садки с омарами, волосы стянуты обрывком парусины, одна рука прикрывает глаза от солнца...

У меня был глаз на детали. Моя мать всегда это говорила. Я рисовала большей частью по памяти — все были слишком заняты, чтобы мне позировать, — и прислоняла холсты кучей к стене в своей комнате, чтобы высохли, прежде чем вставлять их в рамки. Адриенна, явившись из Ла Уссиньера, наблюдала за мной с растущим интересом — мне показалось, что в нем была нотка неприязни.

— Ты стала намного больше цвета использовать, — заметила она. — Некоторые картины просто режут глаз.

Это правда. Мои ранние рисунки по сравнению с этими были суровы, гамма чаще всего ограничивалась приглушенным коричневым и серым — цветами островной зимы. Но лето пришло в мою палитру, как и в деревню, — пыльная розовость тамарисков, яркая желтизна дрока, утесника и мимозы, раскаленная белизна песка и соли, оранжевый цвет рыболовных поплавков, ярко-синее небо и красные паруса островных лодок. Новые работы тоже были в каком-то смысле суровы, но я любила эту суровость. Я чувствовала, что никогда еще не рисовала так хорошо.

Флинн тоже так сказал, выразив свое восхищение коротким кивком — мне стало жарко от гордости.

— Ты делаешь успехи, — сказал он. — Скоро сможешь открыть свою галерею.

Он сидел ко мне в профиль, прислонившись спиной к стене блокгауза, лицо полускрыто широкими обвислыми полями шляпы. Над головой у него мелькнула по теплому камню ящерка. Я пыталась поймать выражение его лица — изгиб рта, косую тень от скулы. За нами, на синей по-летнему дюне, трещали кузнечики. Флинн заметил, что я его рисую, и выпрямился.

— Зачем ты шевелишься? — обиженно спросила я.

— Я суеверен. Мы, ирландцы, верим, что карандашом можно украсть кусок души.

Я улыбнулась.

— Думаешь, я настолько талантлива? Это очень лестно.

— Достаточно талантлива, чтобы открыть собственную галерею. В Нанте, а может, в Париже. Здесь твой талант зря пропадает.

— Не думаю.

Флинн пожал плечами.

— Все меняется. Что угодно может случиться. А ты не можешь прятаться тут вечно.

— Не знаю, что ты имеешь в виду.

На мне было красное платье, подаренное Бриманом; шелк, почти невесомый на коже. Очень странное ощущение после многих месяцев в штанах и парусиновых рубахах, словно я опять оказалась в Париже. Босые ноги покрылись пылью дюн.

— Еще как знаешь. Ты талантливая, умная, красивая... — он прервался и на мгновение, кажется, так же растерялся, как и я. — В самом деле так, — продолжил он наконец, словно оправдываясь.

Далеко внизу Ла Гулю жил своей жизнью; дюжины лодочек испещрили воду. Я узнавала их по парусам: «Сесилия»; «Папа Шико»; «Элеонора-2»; «Мари-Жозеф» Жожо. За ними — широкая синяя гладь залива.

— Ты перестал носить свою бусинку на счастье, — вдруг заметила я.

Флинн машинально коснулся шеи.

  87  
×
×