106  

Фол резко сдает назад; я хватаюсь за его плечи, чтобы не упасть. Из переулка напротив нас с заунывным стоном-воем вырывается дикая Егорьева стая. Одинаковые лица Первач-псов глядят вперед, только вперед — потому что они знают, чуют, они уже взяли след!

Или никогда не теряли его.

Им нужны не мы, но меня окатывает леденящей волной запредельного ужаса, и я инстинктивно сжимаюсь в комок, прячась за человеческой спиной Фола.

Псы уносятся прочь — и тогда я с трудом нахожу в себе силы разлепить, разорвать моментально спекшиеся, вплавив-шиеся друг в друга губы.

— За ними, — сипло выдавливаю я.

И ощущаю, что Фола, как и меня, бьет мелкая дрожь.

Кентавр трогается с места.

Мы едем домой.

Домой…

Вослед автоматной очередью бьют короткие, чужие, страшные строки, наполняя сердце талым снегом:

  • — Пастырь Егорий
  • Спит под землею.
  • Горькое горе,
  • Время ночное.
  • Встал он из ямы,
  • Бурый, косматый,
  • Двинул плечами
  • Старые латы.
  • Прянул на зверя…
  • Дикая стая,
  • Пастырю веря,
  • Мчит, завывая…
  • Улицы, дома, Выворотка… быстрее! Быстрее!
  • — Горькое горе В поле томится. Ищет Егорий, Чем поживиться…

7

У моего подъезда шел бой — беззвучный и бескровный. По другой стороне улицы немо процокала каблучками молоденькая девица, едва удерживая поводок с огромным доберманом; компания подростков на роликах мотнулась совсем рядом, лишь на мгновение притормозив; медленно спешила куда-то старушка в клетчатом салопе, помахивая авоськой, и шествовал за старушкой старичок без авоськи, в пиджаке с орденскими планками — у них у всех был последний день, последний навсегда, у каждого свой и один на всех, миг безразличия и слепоты бытия, растянутый смертью в бесконечность, у них был день, июнь и тополиный пух…

Только у моего подъезда был снег и бой.

Снежный ком катается по земле, словно пытаясь выгладить асфальт до зеркального блеска; переворачивается скамейка, бархатные затычки щекотно шевелятся в моих ушах — фантомные звуки, вой-обманка, крики-ложь, враки-рычание… ком распадается, и свора Первач-псов выворачивается полукругом, прижимая Пашку, моего Пашку, спиной к двери подъезда. Страшные Пашкины руки выставлены вперед, беспалые культи взблескивают в свете солнца рыбьей чешуей, косо срезанные на конце ножом мясника-хирурга. Он никогда не умел драться, я помню это, помню с отчетливостью кошмара — я тоже не умел, но я пробовал, пробовал всегда, отчаянно, собственным упрямством заставляя считаться с собой, а он даже и не пробовал…

Папа ходил в школу разбираться с Пашкиными обидчиками, тщетно взывая к их пониманию; первый раз папа, и второй раз папа, а в третий и четвертый — я с Риткой, после чего больше ходить не пришлось.

Ближний из псов взвивается в воздух, что-то крича человеческим ртом. Первач рушится Пашке на грудь, ища горла, но брат мой выскальзывает игрушкой из мокрой резины, обтекает косматую смерть, и наотмашь хлещет пса левой культей. Чешуйчатый блеск на миг приникает к шерсти и плоти Первача, широко распахивая ее мокрым ноздреватым провалом; так деревянный меч ребенка распахивает нутро февральского сугроба. Крови нет, есть лишь сырая глубина, она истекает синим паром, и пес истошно воет тишиной, гулкой беззвучностью, кубарем откатываясь в сторону.

Они бросаются все вместе. Вся свора. Снова ком, снова круговерть снега и безумия, где уродливые руки без устали кромсают, рвут на части уродливые тела, уже совсем не похожие на собачьи, а лица людей, только людей и ничего, кроме людей — лица эти распялены звериным рычанием, распяты на нем яростной Голгофой… кажется, я схожу с ума. — Пашка!

Горячая рука Фола силой удерживает меня на месте.


…он не пускает меня, проклятый кент, не пускает туда, где бьется насмерть мое нежданное сиротство, с каждой минутой все больше грозя превратиться в неизбежность!.. Взгляд твердеет, обретая реальную плотность, взгляд властно упирается в грудь, украшенную зигзагом молнии по футболке, и молния под этим взглядом искрит, наливаясь жгучей силой, заставляя, подчиняя…


Фол вскрикивает и отшатывается, разжимая пальцы.

Свободен.

Бегу.

Бегу к подъезду, к Пашке и псам. Ноги ватные, я зависаю в воздухе, еле-еле проталкивая себя сквозь день, июнь и тополиный пух; так бывает во сне, так бывает в смерти, я уверен в этом, теперь уверен, и все равно бегу.

  106  
×
×