83  

Именно здесь, на бывшем немецком курорте, в центре Европы, так близко от Праги, от Берлина, от Варшавы; именно здесь, где все исхожено великими – Гете, Шиллером, Бетховеном, Паганини, Мицкевичем... и несть им числа; именно здесь невозможно постичь: что же все-таки это было – в центре благословенной культурнейшей Европы, в середине просвещенного века, в эпоху расцвета техники, кино, промышленности, – этот могучий всплеск демонизма, когда (не в джунглях Гвинеи!) одни люди из других людей варили мыло и мастерили абажуры и кошельки – в том числе и из немецкоязычных интеллектуалов...

– История одержима эпилептическими припадками, – сказал мой муж. – У меня нет никаких иллюзий по поводу Ближнего Востока, равно как и по поводу всего остального...

– Какие вы нудники с вашим Кафкой, – сказала дочь. – Пап, закажи мне еще земляничного мусса...

* * *

Через день мы улетали из Праги.

Оставался еще вечер, целый вечер, который мы решили посвятить прогулке по улочкам Нового Света.

Почему-то мне казалось, что здесь могли бы гулять Кафка с Миленой, – наверняка в то время здесь было еще тише, еще дальше от центра города...

Вогнутые стены старых, крошечных домиков на крутых безлюдных улочках Нового Света похожи были на ладони, удерживающие мягкий дневной свет. Вообще, это особенное место Праги. Рядом с позолоченными аркадами Лоретты, в переулках, – трава, пробившаяся меж булыжников мостовой. Два кузнечика прыснули из-под моих сандалий и, лягнув булыжник, поскакали прочь. Во всем этом бездна неизбывной деревенской идиллии и грусти. Надо всем этим – пронзительная тишина, разбиваемая отрешенным звоном колоколов карийона.

«Наше искусство – это ослепленность истиной, – напишет он в дневнике незадолго до смерти, – истинен лишь свет на отпрянувшем с гримасой лице, больше ничего».

Мы сидели под зеленым тентом в кафе на самом верху крутой улицы, спускавшейся к небольшой, тесно застроенной площади. Нижние этажи домов занимали лавки, на раскрытых дверях которых гроздьями висели марионетки с застывшими улыбками на деревянных лицах.

– Дайте-ка я вас щелкну, – сказала Ева, вскакивая с фотоаппаратом. – Вы смешно сидите: лица на солнце, а туловища в тени. Две отрезанные головы...

Она отбежала подальше, к ограде террасы:

– Эй, вы, – улыбка, улыбочка! Жизнь удалась! Мы улыбнулись.

– Жизнь удалась... – сказал Борис. – Ну, почитай же нам еще из той дурацкой книжки...

Я действительно читала им особенно смешные фразы из книги Гаральда Салфеллнера. Главным образом чтобы подразнить дочь, – привезенная из России в Израиль в возрасте четырех лет, она говорила по-русски с акцентом и забавными языковыми погрешностями.

Однако надо отдать должное – помимо редких фотографий Праги времен Кафки, в книжке было что-то наивное и подлинное – какие-то прежде неизвестные мне факты, свидетельства и близких, и едва знакомых писателю, но очень приметливых людей, несколько раз наткнулась я на поразительные признания... И в конце концов перестала обращать внимание на скверный перевод.

– Кстати, вон в том здании, где сейчас американское посольство, Кафка некоторое время снимал квартиру... Это дворец Шёнборна. Там впервые ночью у него открылось кровотечение. Он был один, это продолжалось долго, но под утро прекратилось, и впервые за много лет он спокойно уснул. А утром пришла служанка, как он пишет Милене, «добрая и преданная, но в высшей степени деловитая девушка», увидела кровь и сказала: «Пан доктор, долго вы уж не протянете...»

* * *

...В глубоких сумерках мы возвращались в свой отель через Карлов мост. Под очередной скульптурной группой сгрудившихся святых работал бродячий джаз-банд: контрабас, банджо, труба, саксофон и еще один музыкант, в котором, собственно, и заключалось особое обаяние этого музыкального коллектива. Он был похож на одного члена кнессета, израильского профессора математики. И одет – в отличие от товарищей – вполне по-профессорски: светлая рубашка с расстегнутым воротом, мягкие полотняные брюки. Его инструментами были две стиральные доски, две сбивалки белков и десяток наперстков – по количеству пальцев.

С каждым номером он менял инструменты: вставал, вешал на шею короткую доску с поперечными частыми бороздами, в обе руки брал сбивалки и начинал поглаживать ими доску на животе. Вообще, эту доску он использовал в блюзах. Легкий шелестящий звук сбивалками по жестяным волнам придавал блюзовой мелодии волнующую шепотливую доверчивость. В ритмически быстрых номерах садился, клал вторую, с более редкими волнистыми бороздами доску на колени, обувал пальцы в наперстки – и целый табун скаковых лошадей срывался в бешеной скачке по невидимой прерии. В соло он вытягивал шею, пригибался всем телом, как кучер на козлах, устремлялся вперед, страдальчески-сладострастно морща глянцевый от пота лоб, пальцы же – как ноги жеребцов, несущихся галопом, – выбрасывались вперед, проскакивали по доске, неслись в разные стороны, заскакивали на жестяной обод доски и по нему отчебучивали сложнейшие ритмы...

  83  
×
×