103  

Сугубо в теоретическом смысле к вопросу о равноценности – ибо в практическом смысле, повторяю, он, во всяком случае в Твоей трактовке, даже не подлежит рассмотрению – я должен еще добавить, что совпадение в уровне образования, знаний, идеальных устремлений и помыслов, какое Ты, похоже, считаешь необходимым для счастливого брака, на мой взгляд, во-первых, почти невозможно, во-вторых, несущественно, а в-третьих, даже неблагоприятно и нежелательно. Чего требует брак, так это человеческого единения, то есть согласия еще задолго до всех мнений, согласия, которое нельзя проверить, можно только почувствовать – это невынужденная необходимость двоих людей быть вместе. Необходимость, ничуть не нарушающая свободы каждого из них, ибо нарушает эту свободу только вынужденная необходимость сосуществования с другими людьми, из которого и состоит большая часть нашей жизни.

Ты говоришь, возможно представить, что я совместной жизни с Тобой не вынесу. В этом Ты даже почти прикасаешься к чему-то истинному, хотя совсем не с той стороны, с какой полагаешь. Я и в самом деле считаю, что для человеческого общения я потерян. Вести с кем-то длительный, живо и сам собой складывающийся разговор я совершенно не в состоянии, за исключением редких, удручающе редких случаев. С Максом, к примеру, за те многие годы, что мы друг друга знаем, я так часто бывал наедине, иногда целыми днями, мы неделями путешествовали вместе, были рядом почти неразлучно, но я не могу припомнить – а если б такое случилось, уж я бы запомнил, – чтобы мы вели с ним долгий, связный, все мое существо до дна исчерпывающий разговор, какой сам собою должен бы получиться, когда судьба сводит двоих людей, у каждого из которых достаточно богатый внутренний мир и свой жизненный опыт. А монологов Макса (да и многих других) я наслушался вдоволь, только вот громкого, а иной раз даже безмолвного оппонента этим монологам явно недоставало.

(Любимая, уже поздно, письмо завтра не уйдет, это плохо, а еще хуже, что пишу я его не на одном дыхании, а урывками, и даже не столько от нехватки времени, сколько от внутренней тревоги и самотерзаний.) Легче всего я переносим, когда нахожусь в знакомом помещении в обществе двоих-троих приятелей, тогда я раскован, не испытываю понуждения постоянно следить за беседой и участвовать в ней, но, если охота, могу включиться в происходящее, когда хочу и как мне удобно, до меня никому нет дела, и я никого не стесняю. Если же присутствует еще кто-то незнакомый, чье общество способно меня раззадорить, тем лучше, тогда я, словно набравшись от него заемных сил, могу даже весьма оживиться. Но стоит мне очутиться в незнакомой квартире, в незнакомом обществе или среди людей, которых я чувствую себе чужими, – тогда на меня давят даже стены, я едва могу шелохнуться, мне кажется, будто настроение мое буквально заражает присутствующих, и спасения нет. Так было, например, в день моего визита к вам, но так же было позавчера вечером у дяди Феликса Вельча, то есть у людей, которые меня, совершенно непонятно за что, даже любят. Очень хорошо помню, как я там стоял, прислонясь к столу, рядом со мной, тоже прислонясь, стояла хозяйская дочка – я не знаю в Праге девушки, с которой ладил бы лучше, – и я в окружении этих добрых своих друзей не в силах был выдавить из себя ни единого путного слова. Я тупо смотрел в одну точку и время от времени нес какой-то вздор. Вздумай кто-нибудь привязать меня к этому столу – и то я выглядел бы менее затравленно и глупо. Об этом еще много всего можно было бы рассказать, но на сегодня, думаю, хватит.

Впору подумать, что я рожден для одиночества, – вернувшись после того вечера домой и оказавшись наконец в своей комнате, я был хоть и в отчаянии от всего происшедшего, но в известном смысле даже счастлив и решил по крайней мере ближайшую неделю с моим добрым другом Вельчем больше не видеться, не то чтобы со стыда, а просто от усталости – но и с самим собой мне тошно, кроме времени, когда я пишу. Хотя, относись я к себе так же, как отношусь к другим, мне бы давно уже пришлось просто сгинуть, впрочем, я и недалек был от этого довольно часто.

А теперь подумай, Фелиция, какие перемены принесет каждому из нас брак, что каждый приобретет и что потеряет. Я потеряю свое, по большей части ужасное одиночество и приобрету Тебя, кого я люблю больше всех на свете. А вот Ты потеряешь свою прежнюю жизнь, которой в целом была почти довольна. Ты потеряешь Берлин, работу, которая так Тебя радует, подружек, множество маленьких удовольствий, виды когда-нибудь выйти замуж за здорового, веселого и доброго спутника жизни, родить пригожих и здоровых детей, к которым Тебя, если Ты к себе прислушаешься, буквально тянет. И вместо всех этих, поистине невосполнимых потерь Ты заполучишь больного, слабого, необщительного, молчаливого, печального, упрямого, по сути, почти пропащего человека, чье, пожалуй, единственное достоинство состоит в том, что он Тебя любит. Вместо того чтобы жертвовать собой ради настоящих своих детей, что вполне отвечало бы Твоей натуре здоровой девушки, Ты будешь жертвовать собой ради этого человека, который хоть и почти ребенок, но ребенок в наихудшем смысле слова, который в самом благоприятном случае будет по буквам заново обучаться у Тебя языку человеческого общения. В любой мелочи Ты от этого только теряешь, в любой. Жалованье у меня, думаю, не больше Твоего, в год я получаю ровно 4588 крон, правда, я имею право на пенсию, однако, поскольку я состою на службе, очень близкой к государственной, повышение оклада возможно лишь очень незначительное, от родителей много ждать не приходится, от литературы и вовсе ничего. То есть Тебе придется жить куда скромнее, чем сейчас. Неужели Ты и вправду ради меня, вышеописанного субъекта, на такое согласишься и все это выдержишь?

  103  
×
×