38  

Франц.

12.12.1912

Любимая, как же хорошо, что сейчас, с грехом пополам перебравшись через для меня самого не вполне знакомое место моего романа (он все еще не хочет меня слушаться, я держу его изо всех сил, но он так и норовит вырваться, вот мне и приходится местами давать ему волю), я могу написать Тебе, той, кто относится ко мне куда лучше моего собственного романа.

Если бы Ты еще так себя не истязала, не ложилась спать так поздно – что прикажешь мне делать с до смерти уставшей возлюбленной? Любимая, бери пример с меня, я вот из вечера в вечер дома, и даже раньше (особенно в тот год, когда я в частной страховой компании работал), если и был, как Ты выражаешься, гулякой, то гулякой вовсе не разбитным, а скорее печальным, гулякой, которому просто хотелось заглушить неотвратимую и безнадежную горечь предстоящего дня сонливостью и неподдельным раскаянием. К тому же все это было так давно.

До чего же, должно быть, Ты позавчера вечером была утомлена, если спрашиваешь меня, чего мне еще не хватает для полного знания Твоего прошлого? Но, любимая, я еще ровным счетом ничего о нем не знаю! Как же ты недооцениваешь мою жажду все про Тебя выведать! Если уж сейчас Твои письма для меня только слабое успокоение, как если бы кого-то нежно по лбу погладить, если я вполне осознаю, что между письмами проходят дни и ночи Твоей жизни, к которым я никак непосредственно непричастен, то сколько же всего мне должно недоставать из Твоего прошлого, из тех тысяч и тысяч дней, когда я не получал от Тебя писем… Например, о Твоих отпусках, самых главных неделях в году, когда начинается своя, особенная, спрессованная во времени жизнь, я только мельком знаю о двух, о поездке в Прагу и об отдыхе в Бинце. Три отпуска, как Ты пишешь в одном из писем, Ты провела в Берлине, ну а как обстоит с остальными? И если мне дозволено будет – сейчас, ночью, устав и отупев до невозможности, я просто не могу в это поверить, – этим летом во всех подробностях сопереживать вместе с Тобой Твое отпускное путешествие, то должен же я знать, как протекали предыдущие, не слишком ли Ты избалована и не слишком ли, ввиду этого, плохим и недостойным попутчиком я Тебе буду? Доброй ночи, любимая, и более покойной жизни!

Твой Франц.

13. 12.1912

Любимая, вот уже несколько дней Твой мальчик опять усталый и грустный, с ним почти невозможно общаться. Как раз в такое время ему, как никогда, было бы нужно ощущать возле себя присутствие любящего, решительного, живого человека. А может, наоборот, как раз в такое время ему не стоило бы мучить такого человека своим обществом, а всего лучше прозябать в полном и сонном одиночестве. Мой роман хоть и медленно, но продвигается, только физиономия у него ужасно похожа на мою. – Прежде, до знакомства с Тобой, у меня тоже бывали такие вот смутные времена, только тогда мне казалось, что весь мир вокруг меня полностью пропадает, будто жизнь моя остановилась, я то выныривал на поверхность, то опять тонул, но теперь у меня есть Ты, любимая, я чувствую Твою благодетельную заботу и, даже когда совсем разваливаюсь, все равно знаю, что это не навсегда, или, по крайней мере, надеюсь, что знаю, и могу Тебя и себя утешать мыслью о лучших временах. Любимая, только не сердись на меня за подобное утреннее приветствие в воскресенье!..

Я так счастлив знать, что книга моя, сколько бы ни имел я к ней претензий (только краткость в ней безупречна), сейчас в Твоих любимых руках…

Твой Франц.

14.12.1912

Любимая, сегодня я слишком устал и слишком недоволен своей работой (будь у меня достаточно сил последовать самым сокровенным своим помыслам, я бы сейчас все, что в романе есть готового, скомкал и выбросил в окно), чтобы написать больше этих нескольких слов; но написать Тебе мне нужно, чтобы последнее перед сном написанное слово было написано Тебе и все, и сон, и бдения в последний миг приобрели бы истинный смысл, которого они в моей писанине получить не могут. Спокойной ночи, моя бедная, измученная любимая. Над моими письмами тяготеет проклятье, которое даже любимая рука не в состоянии снять. Даже если мука, которую они причинили Тебе непосредственно по получении, уже миновала, они, собравшись с силами, мучат Тебя снова, теперь уже иным, более изощренным способом. Мое бедное, дорогое, вечно усталое дитя!.. Ничего себе буря у меня за окном! А я тупо сижу над листом бумаги и не в силах поверить, что Ты когда-нибудь будешь держать это письмо в руках, и чувство огромного расстояния, что пролегло между нами, валуном ложится мне на грудь. Не плачь, любимая! Да как может такая спокойная девушка, которую я видел в тот вечер, вдруг исхитриться и заплакать! И как это я могу исхитриться довести ее до слез и не быть при этом с ней рядом! Это все еще не повод для слез, любимая! Погоди, завтра я должен и обязательно смогу придумать самые замечательные, самые остроумные, самые чудодейственные способы, как нам помочь, если Твоя мать и вправду заглянула в письма. А посему, если моя осененная любовью, а значит, и волшебством рука, простертая сейчас в сторону Берлина, хоть что-то для Тебя значит, – будь по крайней мере в воскресенье спокойна! Ну, хоть что-то мне удалось поправить? Или и в отношении Тебя, как и в отношении своего романа, мне отправляться в постель с чувством полной неудачи? Если это и вправду так, тогда черт бы меня побрал, причем сейчас же и силою разгулявшейся за окном бури! Но нет, быть может, Ты сегодня опять танцуешь и утомляешь себя по-прежнему. Но я вовсе не упрекаю Тебя, любимая, просто очень хочу Тебе помочь, но не знаю, что посоветовать. Впрочем, на кого-кого, а уж на толкового советчика я и вправду не слишком похож. Спокойной ночи! Замечаю, что от усталости пишу все время одно и то же, только ради собственного удовольствия, чтобы душу облегчить, и совсем не думаю о том, что усталым, заплаканным, докрасна зацелованным из моего далека глазам все это еще и читать.

  38  
×
×