43  

Сегодня я искал кое-что на письменном столе у себя дома (и этот письменный стол своевольничает и не знает управы, за ним можно только что-то искать, но не работать, и лишь один ящик в полном порядке и на запоре – там Твои письма) и нашел старое письмо, это из времен того месячного ожидания, оно принадлежит Тебе, и я его Тебе посылаю, несмотря на его уже несколько непрезентабельный вид. Когда я его читаю, оно, к сожалению, без даты, то вижу на фоне всех тогдашних вздорных своих надежд (сколь же многое я пишу против воли, просто потому, что из меня это вырывается, – неумелый я, жалкий я сочинитель!), насколько же все оказалось прекрасней, и хочется верить, что счастливая звезда, которая ведет нас, никогда не погаснет над нами. Дитя мое, что за странные вещи Ты сегодня пишешь. Как это я мог бы стать дезертиром? Да из-под какого знамени? Разве что из-под знамени собственной жизни. Да и то не по своей воле – для этого я, невзирая на все беды, чувствую себя слишком в гуще сражения. Так что по моей воле и моей рукой это не свершится.

А теперь прощай, моя девочка, девочка моя! Желаю тебе приятного воскресенья, приветливых родителей, вкусных трапез, долгих прогулок, ясной головы. Завтра опять начну свои писания, хочу приняться во весь опор, я прямо чувствую, как меня выталкивает из жизни, когда я не пишу. И завтра, надеюсь, я получу не такое мрачное письмо, как сегодняшнее, но такое же правдивое, ибо заботливая, бережностью продиктованная утайка ранит меня куда больше, чем любая правда.

Франц.

22.12.1912

Наутро.

Знаешь ли Ты, любимая, что история с господином Нэбле, если, конечно, она была единственной причиной Твоей подавленности в последнее время, просто переполняет меня счастьем. И это, значит, все? Разумеется, это была, полагаю, достаточно чувствительная неприятность. Но то, что Ты одержишь верх, я бы Тебе и заранее предсказал; а директору Хайнеману я только завидую из-за доставшейся ему замечательной роли, которую уж я-то сыграл бы гораздо вдохновеннее. «Для начала закройте дверь, госпожа Бауэр», – сказал бы я Тебе. И Тебе пришлось бы все мне рассказать, потому что со мной Ты, оказывается, лишь чуточку менее скрытная, чем с Твоим директором; почему, задаю я себе вопрос, мне не дозволено было узнать про историю с этим Нэбле сразу же, с первого дня? Но как бы я Тебя заставил рассказывать, будь я Твоим директором! Наступила бы ночь, а потом утро, и персонал уже снова явился бы на работу, а Ты в ответ на мои расспросы все рассказывала бы и рассказывала. В одном только я, вероятно, оказался бы слабее Твоего директора; при виде первых же Твоих слез я, вероятно, невзирая на всю свою хваленую неплакучесть, боюсь, совсем не по-директорски расплакался бы вместе с Тобой. И мне, спасая свое директорское лицо, не осталось бы ничего иного, как прильнуть к Твоему, дабы слезы наши слились до полной неразличимости. Любимая, любимая Фелиция! Каких только страданий не посылает Тебе судьба!

А Ты вообще-то легко впадаешь в гнев? Я нет, но уж если впадаю, то тогда и вправду, как никогда, чувствую себя ближе к Богу. Когда вся кровь – от головы и вниз по всему телу – вскипает, кулаки в карманах стискиваются, когда весь по крупицам собранный запас самообладания вмиг отказывает, и вот эта немочь владеть собой, если смотреть на нее с другой – и по сути истинной – стороны, оказывается мощью и властью, вот тогда познаешь, что досады и гнева надо избегать только в их низменных начатках. Не далее как вчера вечером я был очень близок к тому, чтобы дать пощечину одному человеку, и не одной рукой, а обеими, и отхлестать не один раз, а всласть. В итоге пришлось ограничиться словами, но слова были увесистыми. Не исключено, что история с этим Нэбле тоже сыграла тут свою роль.

После полудня.

Итак, моя любимая Фелиция, я снова с Тобой. Вчера вечером, когда я вернулся со своей большой прогулки, которую хотел совершить в одиночку, но по пути к вокзалу повстречался со всем своим семейством, оно как раз возвращалось от моей замужней сестры, и моя младшая сестра вместе с кузиной не отставали от меня до тех пор, пока я их с собой не взял, – так вот, когда я вернулся домой с прогулки, мне вот что пришло в голову и долго не давало покоя: не сердишься ли Ты на меня, часом, из-за моего донельзя нервного второго субботнего письма, ну, или не то чтобы сердишься (потому что ничего неправильного я не написал), но разочарована, что вот и я тоже оказался не тем человеком, которому можно безоглядно – а это и есть самая прекрасная, самая облегчительная возможность поплакаться, – без оглядки на мир и себя излить душу. И в своих тревогах я оказался не так уж не прав, по-моему, Твое срочное письмо их подтверждает. Там, например, говорится: «Когда сегодня с десятичасовой почтой пришло Твое письмо, мне стало еще грустнее, еще тягостней, чем прежде». Это каким же надо быть бесподобным возлюбленным, чтобы писать любимой такие письма, усугубляя ее страдания! Нет, любимая, послушай, Ты не оставишь меня, Ты ведь сама не раз мне это говорила, но я хочу во всем, во всем быть близок Тебе, – так, значит, не оставляй меня и во всем, что с Тобой делается, не оставляй меня и во всех Твоих печалях. Оставайся со мной всецело, любимая, оставайся такой, как есть, ни единого волоска на Твоей головке я не хотел бы завить иначе, чем сам он вьется. Не пытайся быть веселой, когда Тебе невесело. Для жизнерадостности мало решить радоваться, нужно, чтобы было чему. И Ты не станешь мне больше нравиться оттого, что будешь лучше выглядеть, Ты будешь мне нравиться всего лишь точно так же, как сейчас. Близость, которую я к Тебе чувствую, слишком велика, чтобы какие-то перемены в Твоих настроениях и внешнем виде смогли повлиять на мое отношение к Тебе. Просто я буду несчастлив, если несчастлива Ты, и поэтому из любви к Тебе, но и из самого обычного эгоизма буду стараться устранить несчастье – как-то иначе это не может на нас сказаться. Разве что кроме как в поспешных, в суматохе дня грязными каракулями начерканных письмах, в которых пытаешься и не можешь избавиться от дурацкого сиюминутного волнения. Кстати, еще один повод остеречься двух писем в день.

  43  
×
×