58  

Высказывание моего зятя Ты, любимая, поняла не вполне правильно. Существуй для него хоть малейшая возможность иметь в виду Твои письма, тогда, конечно, известную злонамеренность его шутки не пришлось бы отрицать. Но как раз он-то про Твои письма, разумеется, ровным счетом не знает, и такой намек с его стороны полностью исключен. Единственный намек, который мог бы иметь тут место, хотя не было и его, это тот, что я так мало уделяю внимания семье, словно живу где-то на чужбине и с семьей состою лишь в переписке. О моем же истинном обиталище он, конечно, ведать не ведает.[8]

Франц.

14.01.1913

Любимая, за работой время прошло незаметно, уже опять так поздно, и мне всегда около двух ночи вспоминается тот китайский ученый.[9] Увы, увы, не подруга меня будит, а только письмо, которое я хочу ей написать. Как-то раз Ты написала, что хотела бы сидеть рядом со мной, когда я пишу; представь себе, я бы тогда не смог писать (у меня и сейчас-то не особенно получается), напрочь не смог бы. Писать – это ведь раскрываться до самого дна; даже крайней откровенности и самоотдачи, допустимой в общении между людьми, такой, когда, кажется, вот-вот потеряешь себя, чего люди, покуда они в здравом уме, обычно стараются избегать, ибо жить, покуда жив, хочет каждый, – даже такой откровенности и самоотдачи для писательства заведомо бесконечно мало. Все, что с этой поверхностной плоскости ты переносишь в писательство – если уж иначе не получается и более глубокие родники в тебе молчат, – все это ничто и распадется в прах в тот самый миг, когда более истинное чувство поколеблет в тебе эту первую, поверхностную оболочку. Вот почему никакого одиночества не хватит, когда пишешь, и любой тишины мало, когда пишешь, и никакая ночь не бывает достаточно темна. Вот почему и никакого времени никогда не хватает, ибо пути твои долги, сбиться с них легче легкого, и иной раз такой страх накатывает, что, забыв все влечения и соблазны, хочется повернуть и бежать назад (за что потом всякий раз тяжело бываешь наказан) – как при нежданном поцелуе, случайно сорванном с вожделенных уст! Я часто думаю, что лучшим образом жизни для меня было бы, если бы меня заперли с пером, бумагой и лампой в самом дальнем помещении длинного подвала. Еду пусть бы мне приносили и ставили от моей комнаты как можно дальше, при входе в подвал. Поход за едой, в халате, минуя все подвальные своды, был бы единственной моей прогулкой. Потом я возвращался бы за стол, долго, со вкусом ел и снова принимался бы писать. Ах, что бы я тогда написал! Из каких глубин бы черпал! Без усилий! Ибо высшая сосредоточенность уже не требует усилий. Правда, долго бы это, наверно, не протянулось, и при первой же, даже в таком состоянии все равно неизбежной неудаче я впал бы в грандиозное, восхитительное безумие. Что скажешь, любимая? Не чурайся подвального жителя!

15.01.1913

Сегодняшний день уже относительно скоро закончится, но я и лечь хочу тоже скоро, потому что за вчерашнюю, временами даже хорошую работу мне весь день пришлось расплачиваться головными болями (кстати, эти головные боли – достижение последних двух месяцев, если вообще не нового, 1913 года) и дурным, лопающимся от кошмаров сном. А хорошо писать хотя бы два вечера подряд мне уже давно не удавалось. Каким же неровным месивом писанины будет этот мой роман! И какая адская, если вообще выполнимая, это будет работа – вдохнуть хотя бы видимость жизни в дохлые его куски! И сколько останется в нем ненастоящего только потому, что вовремя не пришла подмога из глубин…

О моем зяте я Тебе еще напишу, о Максе тоже, о Лёви тоже, мне, в конце концов, совершенно безразлично, о ком писать, лишь бы верить, что каждым написанным словом я прикасаюсь к Тебе, любимая. «Тайная любовь» у нас не идет, зато наш новый кенар прямо сейчас, среди ночи, хоть его и накрывают, вдруг затянул что-то очень печальное.

Франц.

16.01.1913

Пишу уже сейчас, ибо кто знает, когда и насколько расстроенным я вернусь домой нынче вечером. Только представь себе, я сегодня вечером – я уже месяц с тревогой этого ждал – не остаюсь дома. Меня уже сейчас мучит совесть, и я буду доволен, если она хотя бы на четверть часа оставит меня сегодня в покое. Дело в том, что Бубер выступает с докладом о еврейском мифе.[10] Впрочем, сам-то Бубер ни в жизнь не вытащил бы меня из моей светелки, я его уже слышал, он производит на меня скорее занудливое впечатление, что бы он ни говорил, мне всегда недостает чего-то… (Разумеется, он многое знает, китайские истории…) – (Не было под рукой промокательной бумаги, и я, дожидаясь, пока страница просохнет, читал в Education,[11] которая как раз передо мной лежит, страницы с 600 по 602. Бог ты мой! Прочти это любимая, нет, ты только прочти! «Elle avoua qu'elle desirait fair un tour a son bras, dans le rues».[12] Какой образ! А прочеркнутые страницы, любимая, отнюдь не обозначают ночи, когда у него не было сил. Напротив, это как раз те страницы, в которые он углублялся всецело, до полной неразличимости всякому человеческому глазу. И даже в третьей, беловой рукописи, как Ты можешь увидеть из приложения, ему еще выпадало это бесконечное счастье.) – Продолжаю в других скобках: (так вот, он, Бубер, издал «Китайские духовные и любовные истории», которые, насколько я их знаю, просто великолепны.) Но после Бубера читает Айзольт,[13] ради нее-то я и иду. Ты ее уже слушала? Я видел ее Офелию и в роли Веры в «Имярек».[14] Ее облик и голос меня прямо-таки покорили. Вероятно, я вообще явлюсь туда уже только после буберовского доклада…


  58  
×
×