72  

Франц.

11.02.1913

Любимая, уже опять так поздно; ничего не создавая, я все еще по старой привычке бодрствую, словно в ожидании благодатного дождя, который непременно должен пролиться с небес.

Только Ты мне описала нашу встречу в Берлине, как я тут же увидел ее во сне. Много всего приснилось, но ничего отчетливого я уже не помню, только некое чувство, смесь скорби и счастья, во мне от этого сна до сих пор живет. Мы гуляли по улице, местность странно напоминала пражский старый город, было шесть вечера или чуть позже (возможно, кстати, это действительное время сна), мы шли не под руку, но при этом ближе друг к другу, чем даже когда под руку идешь. Бог Ты мой, как же тяжело описать на бумаге изобретение, которое я придумал, чтобы идти не под руку, не бросаясь всем в глаза, и вместе с тем совсем рядом; когда мы с Тобой шли по Грабену, помнишь, я мог бы Тебе показать, но мы тогда об этом не думали. Ты торопилась в отель, а я плелся в двух шагах от Тебя по краю тротуара. Ну как же мне Тебе описать, как мы во сне с Тобой гуляли! Короче, когда люди идут под руку, руки их соприкасаются только в двух местах и каждая сохраняет самостоятельность, наши же руки соприкасались от плеч до запястий по всей длине. Но погоди, я сейчас Тебе нарисую.[34] Под руку – это вот так. А мы шли вот так. Ну, как Тебе нравятся мои рисунки? Знаешь, когда-то я был великим рисовальщиком, но потом в школе нас обучала рисованию очень плохая художница и начисто загубила мой талант. Но погоди, я скоро вышлю Тебе несколько своих старых рисунков, чтобы Тебе было над чем посмеяться. Рисунки эти в свое время, уже много лет назад, доставляли мне удовлетворение, как мало что в жизни.

Любимая, Ты начисто не доверяешь моей деловой сметке? И не сулишь Твоим диктографам от моих усилий никакого проку? Сколько я Тебе на эту тему ни писал, Ты ни разу мне по существу дела не ответила. Разве Ты не видишь, как Ты меня этим посрамляешь? Это почти как если бы, едва указав мне местечко в Твоем бюро, Ты тут же решила снова выставить меня вон…

Франц.

12.02.1913

Когда письмо Твое приходит с утра, как сегодня, то весь день с самого начала принадлежит Тебе. Но ежели письмо приходит позже или вообще ко мне домой, тогда эта разнесчастная первая половина дня вовсе не знает, куда деваться, и мыкается так, что у меня начинаются головные боли. Впрочем, для головных болей есть, судя по всему, и другие причины, потому что донимают они меня сейчас почти беспрестанно. Просто я слишком мало гуляю, слишком мало – и к тому же плохо – сплю, короче, живу так, будто я все это время и впрямь пишу что-то хорошее, что, будь оно и вправду так, давно бы одарило меня излечением от всех хворей, а сверх того еще и счастьем. Но в том-то и дело, что я ничего не пишу, а всего лишь торчу здесь, как старая, запертая в своем стойле кляча.

Смотри-ка, опять мы успеваем ответить друг другу за одну ночь или одновременно предугадываем вопросы друг друга. В пятницу вечером я спросил Тебя, даже не подумав, что это пятница, как у Тебя обстоит с молитвами, и именно в пятницу Ты пошла в храм. Вчера я спрашивал, когда же я наконец получу проспекты, и уже сегодня имею на этот вопрос ответ, хоть и неудовлетворительный… Наконец, только вчера в письме Пика шла речь о Ласкер-Шюлер,[35] а сегодня Ты о ней спрашиваешь. Я ее стихов терпеть не могу, я ничего в них не ощущаю, кроме скуки от их пустоты и отвращения к их искусственной выспренности. Да и проза ее мне претит по тем же причинам, в ней слишком много безрассудных содроганий ума нервической городской дамочки. Но, возможно, я сильно заблуждаюсь на ее счет, есть много людей, которые ее любят, Верфель, к примеру, говорит о ней только с воодушевлением. Да, живется ей плохо, от нее, сколько мне известно, ушел ее второй муж, у нас тут тоже были для нее сборы; пришлось и мне выложить 5 крон, я сделал это без малейшего душевного сочувствия; не знаю, право, почему, но мне она всегда представляется алкоголичкой, что ночами таскается по кафе и пивным…

Знаешь, любимая, надо бы мне поостеречься в письмах к Тебе говорить о посторонних, особенно неприятных мне людях. А то они, преспокойно дав себя изобразить и проникнув таким образом в нашу переписку, затем, когда их уже не выставишь, словно в отместку мне за такое отношение, вдруг начинают непомерно разрастаться, норовя своими отвратительными или просто безразличными мне фигурами Тебя, любимая, совсем заслонить. Поди вон, изыди, Ласкер-Шюлер! Любимая, приди ко мне! Пусть никого не будет ни вокруг нас, ни между нами.


  72  
×
×