109  

А потому я тщательно скрывал любые признаки своего грядущего провала. Я подделывал подпись матери на записках, объяснявших ту или иную причину моего отсутствия на уроках. Я прятал листки с отметками и требованиями зайти в школу, я лгал, я подделывал итоговые оценки. Но мать все-таки что-то заподозрила и начала собственное тайное расследование; видимо, она догадалась, что я врал ей, позвонила в школу, выяснила, где именно я обманывал, встретилась с моим классным руководителем и завучем и узнала, что с Рождества меня почти не видели в классе и что в связи с затяжным гриппом я пропустил экзамены…

Помню вечер после той ее беседы с учителями. Мать приготовила на ужин мое любимое блюдо — жареного цыпленка с перцем чили и молодыми кукурузными початками. Вообще-то я должен был обратить на это внимание как на признак надвигающейся бури. О том же свидетельствовала и одежда матери — она не переоделась, а осталась в своем парадном темно-синем платье и в туфлях на высоченных каблуках. Но я был настроен чересчур благодушно, поэтому и близко не сообразил, что меня пытаются убаюкать, внушить мне фальшивое ощущение безопасности. Ничто в ней не намекнуло мне, какие страшные кары вот-вот обрушатся на мою беспечную голову. Я даже ничуть не встревожился.

Возможно, я действительно был слишком беспечен. А может, просто недооценивал собственную мать. Или кто-то увидел, как я слоняюсь по городу с украденной камерой, и донес ей…

Так или иначе, а мать теперь все знала. Знала, исподтишка наблюдала за мной и выжидала подходящего момента; затем встретилась с заведующим школой и нашей классной руководительницей миссис Платт, вернулась домой и, не снимая выходного платья, приготовила на обед мое самое любимое блюдо. Когда я все с аппетитом съел, она усадила меня на диван и даже телевизор включила, а сама пошла на кухню (я решил, что мыть посуду), но вскоре вернулась, и вот тут, хотя она не проронила ни звука, я сразу все понял: от нее пахло духами «L'Heure Bleue». Она наклонилась и прошипела мне прямо в ухо:

— Ах ты, маленький говнюк…

Я резко повернулся, и тогда она меня ударила. Обеденной тарелкой. Ударила прямо в лицо. Несколько мгновений я разрывался между острой болью, пронзившей бровь и скулу, и отвращением к тем объедкам, которые на меня посыпались; обглоданные цыплячьи косточки и кукурузные кочерыжки вместе с остатками жира испачкали мою физиономию и запутались в волосах, и это ужаснуло меня куда сильнее, чем боль и даже кровь, которая буквально заливала мне глаза, окрашивая все вокруг алым…

Голова закружилась, и я, пытаясь отступить, сильно ударился копчиком об угол дивана, отчего по всему позвоночнику волной прошла острая леденящая боль. Мать снова ударила меня, на этот раз в губы, а потом повалила на пол, уселась сверху и стала колотить по лицу, по плечам и вообще куда придется, пронзительно выкрикивая:

— Ах ты, лживый маленький говнюк! Мерзкий прохвост! Жалкий мерзавец!

Я понимаю: вам кажется, что я легко мог бы дать сдачи. Воспользоваться хотя бы словами, если не кулаками. Но у меня попросту не нашлось таких магических слов. Да и не могло найтись — где было взять такие признания в любви, которые усмирили бы мою мать? Да ни одна моя попытка доказать собственную невиновность не сумела бы остановить волну этой свирепой ярости!

Именно слепая ярость меня и пугала; безумный, реактивный гнев матери был куда страшнее, чем любые удары, пощечины и даже липкая вонь витаминного напитка, странным образом являвшаяся неотъемлемой частью всего происходящего. Мать так пронзительно орала мне прямо в ухо свои проклятия, что в итоге я завопил:

— Мама! Пожалуйста! Мама, остановись!

Свернувшись клубком на полу возле дивана, я закрыл голову руками, чувствуя во рту вкус крови. Я не плакал, а лишь слабо попискивал, точно страдающий от недостатка кислорода беспомощный новорожденный младенец с синим личиком, своими жалкими возгласами отмечая каждый ее удар, пока мир вокруг из кроваво-красного не стал постепенно сине-черным и взрыв ее бешенства наконец не начал сходить на нет.

Потом мать ясно дала мне понять, до какой степени я разочаровал ее. Сидя на диване и прижимая одну салфетку к рассеченной губе, а вторую — к рассеченной брови, я слушал длинный-предлинный список своих преступлений, а когда она вынесла мне окончательный приговор, не выдержал и зарыдал.

— Учти, теперь я глаз с тебя не спущу, Би-Би, — пообещала она.

  109  
×
×