38  

Я принимала настойку опия, но вместо того, чтобы успокоить нервы, лекарство вводило меня в ступор: я хотела двинуться и не могла, хотела смотреть, обонять, говорить, но воспринимала мир сквозь пелену фантазий и грез наяву.

Тэбби готовила мне горячий шоколад и печенье, к которым я не притрагивалась. Я выходила из себя, просила оставить меня одну и тут же об этом жалела. Я обнимала ее и обещала выпить шоколад. Я просто устала, я не хотела ей грубить, она ведь понимает? От нее пахло камфарой и выпечкой, ее рука робко тянулась погладить меня по голове. Я представляла, что я снова на Кранбурн, а мама, Тэбби и тетя Мэй на кухне пекут печенье. Я цеплялась за ее рукав и дрожала от одиночества.

Генри был уверен, что я симулирую, чтобы не позировать. Он говорил, что мои головные боли — результат безделья; что я забросила вышивку; что уже неделю не показывалась в церкви в будние дни; что я своенравна и раздражительна, глупо блею в ответ на его вопросы и смехотворно неуклюжа с гостями. Тисси он тоже не одобрял, говорил, что это возмутительно, что я притащила в дом бродячую кошку без его разрешения, что это детская прихоть — позволять ей лежать на кровати ночью и у меня на коленях днем.

Словно желая доказать, что не собирается потакать мне из-за воображаемой болезни, Генри дважды за неделю пригласил гостей к ужину (а такое случалось крайне редко): сперва доктора по фамилии Рассел, приятеля из клуба, худого человечка с умным лицом, который как-то странно разглядывал меня сквозь очки в проволочной оправе и рассуждал о маниях и фобиях; а затем Моза, с блестящими жестокими глазами, с улыбкой, ранившей как лезвие бритвы.

Когда Моз поставил мне этот ужасный ультиматум, нервы мои уже были на пределе, а одиночество стало нестерпимым. Я готова была сделать что угодно, лишь бы вернуть его — неважно, любил он меня или нет.

Вы наверняка считаете меня безвольным презренным существом. Да я и сама так думаю. Я прекрасно понимала, что меня наказывают за недолгий бунт в доме Фанни — если он хотел меня видеть, то легко мог сделать это днем, или хотя бы у себя дома. Он, без сомнения, полагал, что кладбище в полночь, тени, бродяги — прекрасные декорации для сцены нашего мучительного примирения. Догадываясь об этом, в глубине души я его почти ненавидела, но другая часть меня любила его и желала так страстно, что попроси он — я бы пошла в огонь.

Уйти из дома было несложно: Тэбби и Эм спали под самой крышей, в старой комнате для слуг, у Эдвина был свой домик на Хай-стрит, и он заканчивал работу с наступлением вечера, а Генри обычно ложился рано и спал как убитый. В половине двенадцатого я на цыпочках вышла из комнаты, прикрывая рукой огонек свечи. Я специально надела только темное фланелевое платье, без нижних юбок, чтобы не шуметь в коридоре. В полной тишине я спустилась по лестнице и пробралась в кухню. Ключи висели у двери, и, затаив дыхание, я взяла тяжелый ключ от дома, открыла замок и выскользнула в ночь.

Сидевшая на пороге Тисси, урча, потерлась о мои ноги. Секунду я раздумывала — уходить не хотелось, присутствие кошки странным образом успокаивало меня — и я уже собиралась завернуть ее в плащ и взять с собой, но затем, мысленно себя отругав, дрожа, натянула на голову капюшон и побежала.

По дороге к Хайгейтскому кладбищу мне почти никто не встретился — ребенок, бегущий из публичного дома с кувшином эля, да закутанная в рваную шаль нищенка, бесцельно бродившая от двери к двери. На углу я поравнялась с компанией мужчин, от них пахло элем, они громко разговаривали и цеплялись друг за друга, возвращаясь домой. Один из них что-то крикнул мне, когда я пробегала мимо, но они не преследовали меня. Фонари стали попадаться все реже, я пыталась слиться с темнотой; минут через десять передо мной возник громадный силуэт кладбища, раскинувшегося под мерцающим лондонским небом, подобно спящему дракону. Было очень тихо, и, подходя к воротам, я почувствовала, как заколотилось сердце. Ночного сторожа видно не было, но я беспричинно медлила, застыв на месте и беспомощно глядя на ворота, и меня нездорово влекло туда, как в тот день на ярмарке, когда распахнулся полог красного шатра.

Эта мысль разбудила мимолетные воспоминания, и я представила, как тысячи мертвецов поднимаются при моем приближении и высовывают головы из окаменевшей земли, как заводные игрушки. Я стояла в этой непроглядной темноте и не могла отогнать видение, но мысль о том, что Моз ждет меня всего лишь в паре сотен ярдов, придала мне мужества. Моз не боялся ни мертвых, ни даже живых и просто обожал истории о всяких сверхъестественных ужасах. Он рассказал мне о женщине, которую похоронили заживо, а потом нашли задохнувшейся: окоченевшими руками она цеплялась за пустоту, лицо ее было всего в нескольких дюймах от поверхности, и она стерла пальцы до костей, стараясь выкопать ход наружу. А в год эпидемии холеры умирало так много людей, что их приходилось хоронить в братских могилах, без надгробий, просто засыпая негашеной известью. Трупов было столько, что тепло, выделяемое при разложении, выталкивало их на поверхность, и однажды влюбленные, встречавшиеся на кладбище, обнаружили четыре головы, которые торчали из земли, как гигантские грибы, источая запах смерти. Моз знал, как ненавижу я такие истории. Мне кажется, потому он их и рассказывал, — чтобы посмеяться над моей слабостью. Я раньше и не думала, сколько жестокости в этом смехе.

  38  
×
×