39  

Есть у меня маленькое утешение, не запрещай мне его сегодня, передо мною лежит «Трибуна»,[91] я вовсе даже не нарушал запрет и не покупал ее, а позаимствовал у зятя, нет, зять одолжил ее мне. Пожалуйста, не лишай меня этого счастья. Ведь меня в общем-то не интересует пока, что там написано, но я слышу голос – мой голос! – в шуме мира, не лишай меня этого счастья. И как это все замечательно! Не знаю, как это получается, я же читаю только глазами, а моя кровь тотчас все узнала и жарко несет это в себе. И до чего весело. Я, конечно, принадлежу ко второй группе: гиря на ногах вообще-то моя собственность, и я вовсе не согласен, что мое сугубо приватное обстоятельство делают публичным достоянием; однажды кто-то сказал, что я плаваю, как лебедь, но это был не комплимент. А еще это вызывает волнение. Я кажусь себе великаном, который, вытянув руки, удерживает публику от тебя на расстоянии – ему приходится туго, он должен удержать публику и все же хочет слышать каждое твое слово, ни на секунду не теряя тебя из виду, – публику, вероятно, твердолобую, ужасно глупую, а вдобавок женственную, которая, наверное, еще и кричит: «Где мода? Ну где же наконец мода? Все, что мы видели до сих пор, „всего-навсего“ Милена». Всего-навсего, и этим «всего-навсего» я живу. А остальной мир я взял, как Мюнхгаузен лафеты Гибралтара, да и сбросил в огромное море. Как? Весь остальной мир? А лгать? В бюро ты лгать не можешь? Ну да, я сижу там, по-прежнему пасмурно, и письмо завтра не придет, и этот сон – последняя весточка от тебя.

Воскресенье, вечер

Ну, быстренько, вот она, возможность, и мы имеем ее каждую неделю; как же я раньше до этого недодумался; правда, сперва мне нужно получить паспорт, это не так просто, как ты полагаешь, и без Оттлы[92] почти невозможно:

В какую-нибудь субботу после обеда я сяду в скорый поезд и приблизительно (завтра узнаю точное расписание) в 2 часа ночи буду в Вене. А ты еще в пятницу купишь билет на воскресный скорый до Праги и телеграфируешь мне, что билет есть, ведь без этой телеграммы я не смогу выехать из Праги. Ты будешь ждать меня на вокзале, в нашем распоряжении больше четырех часов, в 7 утра в воскресенье я опять уеду в Прагу.

Вот такая, стало быть, возможность, правда несколько грустная, всего лишь четыре усталых ночных часа вдвоем (и где? в гостинице у вокзала Франца Иосифа?), но все-таки возможность, которую, между прочим, можно очень украсить тем, что ты – но есть ли эта возможность? – выедешь мне навстречу в Гмюнд, и мы проведем ночь в Гмюнде. Гмюнд ведь австрийский? Тогда паспорт тебе не понадобится. Я буду там, наверное, около 10 вечера, а может быть, и еще раньше и уеду в воскресенье скорым (в воскресенье место, наверное, получить легче) в 11 утра, а если есть подходящий поезд позднее, то и еще позже. Правда, как ты туда доберешься и уедешь обратно, я не знаю.

Ну, что скажешь? Странно, что я теперь должен задать тебе вопрос, а ведь целый день с тобой разговаривал. Адрес Красы – Мариенбад, гостиница «Штерн».

Понедельник

Телеграмма не была ответом, а вот письмо, отосланное в четверг вечером, – это ответ. Не зря я, стало быть, мучился бессонницей, не зря сегодня с утра меня давила эта ужасная тоска – все верно. А муж твой знает о кровохарканье? Я понимаю, что не стоит все это преувеличивать, может, тут и нет ничего особенного, бывает, что иной раз идет кровь, но все-таки это кровь, и забыть об этом невозможно. А вот ты живешь себе, не задумываясь, живешь своей героически беспечальной жизнью, живешь так, будто уговариваешь кровь: «Ну, иди же, иди». И она идет. А что тут будет со мной – это тебя ничуть не тревожит, хотя ты, конечно, отнюдь не nemluvne?[93] и прекрасно знаешь, что делаешь, но именно этого ты и хочешь – чтобы я стоял тут на пражском берегу, а ты тонула на моих глазах, погружалась в волны венского моря, всецело по своей воле. И если тебе нечего есть, это, значит, вовсе не потребность pro sebe[94] Или ты полагаешь, что это скорее моя потребность, чем твоя? Что ж, значит, ты права. И денег тебе, к сожалению, я не смогу больше прислать, потому что в обед я пойду домой и швырну ненужные бумажки в печку.

Выходит, мы совсем отдалились друг от друга, Милена, и лишь одно, но могучее желание нас объединяет: чтобы ты была здесь, чтоб лицо твое было рядом со мной, как можно ближе. И конечно, еще желание смерти – нас объединяет желание «легкой» смерти, но оно ведь уже и совершенно детское желание; вот так же на уроке математики, когда учитель на кафедре листал свой кондуит и, возможно, искал мою фамилию, я следил за ним и, сравнивая с этим воплощением силы, ужаса и реальности свое непостижимое ничтожество и невежество, охваченный полусонным оцепенением страха, желал одного: подняться бы сейчас невидимкой, пробежать невидимкой между партами, пролететь мимо учителя на невесомых, как мои математические познания, крыльях, как-нибудь преодолеть дверь и, очутившись снаружи, прийти в себя и вдохнуть свободно на чудесном вольном воздухе, зная, что нигде в подлунном мире он не будет так накален, как в оставленной мною комнате. Да, так было бы «легче». Но так не бывало. Меня вызывали к доске, диктовали задачку, для решения нужна была таблица логарифмов, у меня ее не было (забыл дома), но я врал, что она осталась в парте (надеясь, что учитель даст мне свою), он посылал меня за таблицей, я – с отнюдь даже не наигранным ужасом (ужас в школе мне никогда не приходилось наигрывать) – обнаруживал, что ее там нет, и учитель (позавчера я его встретил) говорил мне: «Ох и крокодил!» Я сразу получал «неудовлетворительно», и это было даже хорошо, потому что я ведь получал эту отметку, собственно говоря, лишь формально, да еще и несправедливо (я хоть и соврал, но никто не мог этого доказать – тогда ведь это несправедливо?), а главное – мне не пришлось обнаруживать свое постыдное невежество. Значит, в целом-то даже и это еще было вполне «легко»: выходило, что при благоприятных условиях можно было «исчезнуть» даже и в самой комнате, возможности тут безграничны, и «умереть» можно и в самой жизни.[95]


  39  
×
×