123  

Но заботливые доктора, боясь, что бунтарь поранится, спеленали его и бросили в наркотический омут, тусклыми, лживыми голосами обещая операцию и спасение, но зная, что драгоценное время уже упущено. Преданный и скованный, старик всё глубже опускался в пучину своих грёз, навеянных майянскими мифами, в которых он в последние годы скрывался от реальности, становящейся всё более холодной и чужой.

Однако вместо того, чтобы остановить течение мыслей, болеутоляющее повернуло его вспять и проложило новые, путаные русла. В безысходном и бесконечном кошмарном сне, который умирающий старик должен был смотреть за всех его участников, все главные вехи творящегося с ним несчастья коварные майя подменили собственными метафорами и образами.

Какие-то частицы его «я» всё ещё помнили о нависшей над ним страшной угрозе и посылали тревожные сигналы, преломляющиеся в призме подсознания и превращающиеся в главы конкистадорского дневника, который одна ипостась Кнорозова писала другой…

История болезни преобразилась во всемирную историю, прогнозы врачей — в апокалиптические прорицания индейских колдунов, а сам создатель этого галлюцинаторного мирка — в Ицамну, его беспомощного бога, покровителя бессильной науки и олицетворение тщетной мудрости.

Противостояние тех сторон его личности, которые хотели знать правду, и тех сил, что пресекали любые поползновения к её раскрытию, по-звериному цепляясь за жизнь, в его сновидении вылилось в борьбу майянских демонов и желающих притронуться к запретному знанию людей. Всех их покарали за любопытство, и только я оказался неприкосновенной священной коровой. Мне дозволено было добраться до самых сокровенных тайн, чтобы затем приподнять небесный полог и говорить с богами.

И вот Ицамна-Кнорозов сидел передо мной, дослушивая терпеливо последние слова последней главы этого дневника, добившись от меня того, что желал. Теперь мне открылось всё до конца; я мог донести до него истину, которой он жаждал, как бы ужасна она ни была…

«И что предзнаменованием светопреставления станет немощь этого бога, от которой станет и мир лихорадить.

И что когда закроет он глаза в последний раз, погрузится мир в вечную тьму.

И что когда начнутся предсмертные судороги его, скорчит всю землю от страшного сотрясения почвы, и рушения гор, и буйства морей.

А после настанет конец»

Избегая отрывать взгляд от бумаги, боясь встретиться с Кнорозовым глазами, я тихонько сложил листы в стопку и не спешил заговаривать с ним вновь. Строки прорицания были сухи и безжалостны, как вердикт военного трибунала. Они не оставляли свободы толкования. Я надеялся, что на этом мой долг будет исполнен, и мне не придется разъяснять старику, что дневник, на который он так рассчитывал, не дает ему и тени надежды.

Но Кнорозов молчал. И после минутной тишины я стал сомневаться, что он сумел или пожелал понять то, что я ему прочел. Что ж… Значит, моя роль не была еще отыграна до конца; перед тем, как падет занавес и наступит тьма, я еще должен был произнести написанные специально для меня заключительные слова. Я должен был провозгласить конец одного человека и конец целого мира. Язык присох к гортани; я дважды открывал рот, намереваясь начать, но, не найдя верного слова, оставался безмолвным. В конце концов, я неловко, трудно, словно короткая эта фраза состояла из деревянных кубиков, застрявших у меня в горле, вытолкнул:

— Вы умрете.

Он не отзывался. Обеспокоенный, я все же поднял взгляд: слышит ли он меня?

Ицамна возвышался надо мной, скрестив руки на груди, впившись зубами в побелевшую губу и упрямо покачивая седой головой. Да, я не мог обещать ему спасения. Но, перечитывая и восстанавливая в памяти дневник конкистадора, снова и снова мысленно возвращаясь к словам индейского прорицания, я понимал, что все же не зря был вызван к жизни его воображением. Я мог ему помочь.

— Смиритесь. Просто смиритесь.

Не он ли сам говорил мне, что судороги, скрутившие землю в последние недели, были проекцией не только и не столько его телесных страданий, как смятения, в котором пребывали его разум и чувства?

Если я и вправду был всего лишь вспышкой нейронных искр в его мозге, мне не дано было исцелить убивающую его болезнь, не дано облегчить мук, грызущих его тело. В моих силах было только одно: установить мир в его душе. Бесполезная борьба ожесточила его, но он не хотел оставить веру в возможность спастись. Как убедить его в том, что боль уйдет, только если он прекратит сопротивление?

  123  
×
×