89  

В то же время меня не покидало ощущение, что заметка о музее Анисимовой неслучайно приковала к себе моё внимание. Настороженно и внимательно, словно продвигаясь наощупь по тёмной комнате, я перечитывал её ещё и ещё, пока не пришёл к выводу, что всё дело в нелепых «Семейных архивах», а точнее, в муже Кнорозовой. Выходило, что он занимался культурами майя и ацтеков. Не был ли он тем самым перешейком, что соединял древние территории Латинской Америки и сегодняшнюю треснувшую по швам Евразию? Или же, одурманенный манускриптом, я видел притаившихся майя повсюду — как в случае с Плисецкой? Где проходила тонкая грань между безумием и реальностью, и мог ли я быть всё ещё уверен, что уже не переступил её?

Помню, озарение тогда было совсем близко; оно могло наступить ещё до конечной станции Сокольнической линии (нужную — «Библиотеку имени Ленина», я, разумеется, пропустил, увлёкшись конспирологическими изысканиями).

Помешал тот мальчик.

Он, верно, уже не первую минуту смотрел на меня так вот: нехорошо, исподлобья, и до того внимательно, что первой моей мыслью было — как же я не почувствовал на себе его тяжёлого взгляда раньше?

Лет ему на вид я не дал бы больше пяти, но на румяном личике не было и следа той весёлой беззаботности и непосредственности, в которых находят обычно отдых и утешение играющие с малышами взрослые. Напротив, казалось, что с дивана напротив меня изучающе рассматривает умудрённый летами старик, утомлённый жизнью и давно разочаровавшийся в ней. Мне сразу подумалось о переселении душ, хотя до сих пор я удерживался от соблазна верить в эту теорию.

Он был почти неподвижен, только покачивал флегматично свисающей с дивана ножкой. Выглядело это так, будто некто, вселившийся в его тело, пытается придать естественности его поведению, но выходит неуклюже, дёргано, как у деревянных кнорозовских марионеток.

Когда я перехватил его немигающий взгляд, странный мальчик ничуть не смутился, а вместо этого легонько кивнул — не мне, а сам себе, словно удовлетворённо отмечая, что всё же добился желаемого. Я сначала отвернулся, решив не обижаться на ребёнка за бестактность, но потом, не выдержав, снова посмотрел на него — чтобы упереться в его прищуренные глаза, которые он и не думал опускать. Мне стало неуютно, и я заёрзал на сидении, будто припрятавший шпаргалку двоечник, на которого пристально уставился преподаватель.

Почему его не одёрнут родители? Я беспомощно завертел головой, стараясь определить, кто же из находящихся рядом с мальчиком взрослых может приказать ему снять с меня осаду. Но он сидел особняком от соседей и слева, и справа, и ни те, ни другие, казалось, не только не имели к нему никакого отношения, но и вообще не замечали его.

Бежать, оставляя поле боя такому несерьёзному противнику, мне было стыдно, и я решил хотя бы не вскакивать с места в то же мгновенье, а набраться мужества и дождаться следующей станции, чтобы степенно подняться и покинуть вагон.

Перегон до неё растянулся, по меньшей мере, вчетверо; никогда ещё я с таким нетерпением не дожидался остановки поезда. Я готов был уже отступиться даже от этого маленького маневра, бросить знамёна и скрыться в дальнем конце вагона; я даже собрал уже свои газеты, собираясь вставать, когда мальчик заговорил.

Он, несомненно, обращался ко мне. Из-за стука колёс и гудения туннеля было не разобрать ни слова, и я не мог даже догадаться, о чём он со мной говорил. Выражение лица его оставалось неизменным, и только рот беззвучно открывался и закрывался: он и не пытался перекричать шум несущегося поезда. Мне вдруг захотелось услышать его, и я показал на уши, давая понять, что ничего не понимаю, но мальчик никак не отозвался на мой просительный жест.

Когда состав влетел на станцию «Университет», и стало слышно чуть лучше, до меня, наконец, донёсся его голос: неожиданно низкий, взрослый, даже с лёгкой хрипотцой. При его звуке меня пробрала дрожь; одновременно на мальчика поражённо оглянулись все находящиеся рядом пассажиры.

«…найти его. Ибо беда мира в том, что болен Бог его, оттого и мир болен. В горячке Господь, и творение его лихорадит. Умирает Бог, и созданный им мир умирает. Но не поздно ещё…»

Последние слова были заглушены бодрым дикторским объявлением, призывающим не забывать вещи в вагоне. Одновременно старушка, сидевшая рядом с мальчиком, рассеянно уставившись в пустоту, словно проснулась, взяла его за руку и, строго сказав «Алёшенька, не шали!», решительно потащила его к выходу. Он не сопротивлялся, но, будто зная, что я стану провожать его взглядом, у самого выхода обернулся, зыркнул на меня через плечо, и ещё раз кивнул — но теперь уже мне, как бы подтверждая, что всё это не причудилось мне только что, а произошло в действительности.

  89  
×
×