37  

Лицо священника сморщилось вокруг опаленной сердцевины, его носа. И отец Дурья произнес:

– Я понимаю.

– Вы знаете, где я был. В такой ситуации предполагается вести себя определенным образом.

– Понимаю, сын мой.

– Ситуация была безумной и невозможной.

– Не обязательно говорить.

Гамильтон смочил щеки рукавом и прочувствованно шмыгнул.

– Там творилось такое…

– Так-так.

– Я все-таки хотел бы лечить, отче. Может быть так, творя добро…

– В аду?

– Я был в аду.

– Конечно. Конечно.

– Я грешен, отче.

– У вас встревоженный вид, сын мой.

В этот момент Гамильтон вручил ему всякие наши документы и визы, а отец Дурья одарил его новыми документами. Перед тем как сделать это, отец Дурья долго и тяжко изучал их, уставившись в них своими кровавыми глазами. Расставание наше было отмечено обычными формальностями и привычными комплиментами насчет моего безупречного английского.

Мы с Гамильтоном провели последнюю ночь в Риме в очень респектабельном отеле на Виа Гарибальди, у высоких стен тюрьмы. А стены у тюрьмы такие высокие, что невольно начинаешь задумываться, какое же телосложение у среднего итальянского преступника. Мне представился зверинец растленных гнилозубых жирафов, все с тесаками и выкидными ножами… У нас в номере есть даже ванна, мы там плескались больше часа. Чистая грудь, чистые руки.

У нас опять поменялось имя. Думаю, больше оно меняться не будет. Сперва я даже испугался, но уже немного к нему привык – и вот признаюсь: теперь нас зовут Одило Унфердорбен.[10]


И чистые, смазанные пятки. Наше путешествие на север прошло как по волшебству. Мы стали эстафетной палочкой в гонке на войну.

Поездом до Болоньи (там я купил альпийские ботинки), на грузовике до Роверето, оттуда мы двигались рывками по двадцать – двадцать пять миль в день, всегда с проводником или сопровождающим, из деревни в деревню, от фермы к ферме, пешком, на повозке, на неуклюжих автомобилях. А по какой земле вели меня мои гиды, мои избавители, как она была живописна: глиняные, будто статуэтки, здания, пестрые, будто свиной студень, камни в свежем дыхании сумерек. Густо поросшая травой и опрятными лесами: здесь и сейчас у земли хороший волосяной покров, густой и аккуратный, а под ним хорошая кожа, не то что там, не то что раньше – вся изрытая и залатанная земля. Эта земля невинна. Она ничего не делала.

Март и февраль мы провели в Бреннере, где обитали на трех разных фермах. Далекие от идеальных, условия нашей жизни отличались уместным аскетизмом и вполне подходили для того, чтобы приготовиться внутренне. Лично я скучал по обществу людей и физической активности (хороший марш-бросок, например), но у Одило, безусловно, были свои соображения. Свои основания для того, чтобы проводить неделю за неделей на сеновале и в коровнике, под грудой одеял, ничего не делая, лишь молясь и дрожа. Мы слышали громкие шорохи на заре и в сумерках, лай собак, но не слышали далеких раскатов войны. Когда мы продолжили путешествие на север, шел снег. Он зарядил надолго, ведь его скопилось много на земле, тучи снежинок взлетали вверх, как маленькие души. Мы быстро двигались на джипе и грузовике по городам Центральной Европы. Многие из них лежали в развалинах, грудами мусора, ожидая восстановления войной. Черные здания стояли и ждали, когда их раскрасит война. Перепачканные и помятые люди дожидались, когда по ним прокатятся армии. Европа бурлила в ночи, как море человеческих тел вокруг печей в залах ожидания на вокзале. Везде, где я проходил, люди с вдохновенным и радостным выражением лица давали мне золото.

Я знал, что все это золото священно и необходимо для нашей миссии. Соответственно, на финальном этапе, на последней ферме близ реки Вислы, где мы пожили в дружеской обстановке, где можно было гладить детей по голове и ерошить им волосы и спать на полосатом матрасе у огня, – там мы зарыли наше золото. Энергично и витиевато ругаясь, мы закопали мешочек со сбережениями под навозной кучей за коровником. Конечно, это был акт чисто символический: золото лишь на время возвратилось в землю, потому что через пять дней, когда навозную кучу убрали, мы снова откопали его. Ругаясь, Одило заклинает человеческое дерьмо, из которого, как нам теперь известно, в конечном счете происходит все человеческое добро.

Сколько раз я спрашивал себя: когда же мир станет осмысленным? Но ответ где-то там. Он мчится ко мне по пересеченной местности.


  37  
×
×