14  

— Я уже вчерне набросал.

— Тогда вставьте, ладно, что я по собственному усмотрению решаю, раскрывать или нет то, что, на мой взгляд, не существенно для цели расследования.

— Думаете, можно? — с сомнением сказал Октавиан.

— Да разумеется! Не нравственность же бедняги Радичи мы расследуем, в конце концов. Как его звали, между прочим?

— Джозеф, — сказал Биранн.

— Вы в Дорсет едете, Октавиан?

— Всенепременно! Мало того — вы тоже. Нет смысла начинать, покуда Дройзен не проведет свои розыски.

— Ну хорошо. Как только добудете что-нибудь, позвоните. — Он продиктовал Дройзену номер телефона в Трескоуме. — Что ж, это все, друзья.

Дьюкейн встал. Дройзен — тоже. Биранн продолжал сидеть, почтительно глядя на Октавиана.

Дьюкейн мысленно выругал себя за забвение приличий. Он слишком привык, в дружбе с Октавианом, к своему признанному превосходству и на минуточку упустил из вида, что находится в кабинете Октавиана, что не он, а Октавиан проводит это совещание. Но сильнее всего в это мгновение он ощутил вражду к Биранну. Однажды, много лет назад, он, сидя в ресторане, слышал нечаянно, что за перегородкой говорит о нем Биранн: Биранн рассуждал о том, правда ли, что Дьюкейн — гомосексуалист. Выругав себя еще и за назойливую память об этом, Дьюкейн будто услышал вновь тот характерный, тот язвительный смешок Биранна.

Глава пятая

— А как в Древней Греции варили яйца? — спросил у матери Эдвард Биранн.

— Ты знаешь, не скажу, — отозвалась Пола.

— А как на древнегреческом будет «яйцо всмятку»? — спросила Генриетта.

— Не знаю. Что яйца употребляли в пищу — об этом кое-где упоминается, а вот о том, чтоб варили, — не припомню.

— Возможно, ели сырыми, — сказала Генриетта.

— Сомнительно, — сказала Пола. — У Гомера что-нибудь есть на этот счет, не помните?

Близнецы, которых мать обучала греческому и латыни чуть ли не с колыбели, были уже нешуточные специалисты в области классических языков. Из Гомера, однако, им ничего на память не приходило.

— Можно бы поискать у Лиделла[3] и Скотта[4], — сказала Генриетта.

— Вилли, вот кто будет знать, — сказал Эдвард.

— Можно, мы вечером те водоросли положим в ванну, когда будем купаться? — спросила Генриетта.

— Это лучше спрашивайте у Мэри, — сказала Пола.

— Для тебя там письмо внизу, — сказал Эдвард. — Чур, марка — мне!

— Ты свинтус! — крикнула его сестра.

Двойняшки, действуя преимущественно в духе доброго согласия, соперничали, когда речь шла о марках.

Пола рассмеялась. Она в эти минуты как раз собралась выйти из дому.

— А что за марка?

— Австралийская.

Холодная, мрачная тень накрыла Полу. Продолжая машинально улыбаться, отзываясь на болтовню своих детей, она вышла из комнаты и спустилась вниз по лестнице. Мало ли от кого еще могло быть это письмо… Но только никого другого она в Австралии не знала.

Письма всегда раскладывали на большом, круглом, палисандрового дерева столе посреди холла, заваленном обычно также газетами, книжками, которые на данный момент читали в доме, и дребеденью, имеющей отношение к играм двойняшек. Эдвард, добежав первым, схватил брошюру «Еще о хищных осах», которой заблаговременно прикрыл письмо, спасая марку от глаз Генриетты. Пола еще издали разглядела на конверте узнаваемый почерк Эрика.

— Можно, мам, эту — мне?

— А можно, мне тогда — в следующий раз, — крикнула Генриетта, — и потом — тоже, и потом?

У Полы дрожали руки. Она быстро надорвала конверт, вытащила, письмо, сунула в карман. Отдала конверт сыну и вышла из дому на солнце.

Огромный купол, выщербленный и незамкнутый с ближнего края, образованный небом и морем, опрокинулся над Полой, точно своды холодного склепа; она зябко поежилась, будто не на солнцепеке стояла, а под лучами губительной звезды. Склонила голову, точно готовясь набросить на нее покрывало, и сбежала по стриженому косогору на лужок, на тропинку вдоль кустов боярышника, уходящую к морю. Летела, опускаясь к воде, замечая все в том же солнечном мраке, как скользят по лиловатой прибрежной гальке ее обутые в сандалии ноги. У моря берег круто обрывался вниз, и Пола, с шумом осыпая гальку, устроилась на каменном выступе прямо над водой. Море было сегодня такое тихое, что казалось неподвижным, с неслышным плеском целуя берег, изредка наползая на него завитком крошечной волны. Солнце сквозь зелень воды освещало песчаное, усеянное камнями дно, ненадолго обнаженное отливом, и дальше — неровную бахрому розовато-лиловых водорослей. Поверхность воды роняла на песок подвижные тени, испещряя его легкими пузырчатыми очертаниями, похожими на изъяны в стекле.


  14  
×
×