44  

— Блауберг? я там бывала дважды, – сказала она, и лицо ее дернулось оттого, что где-то зазвонил телефон.

— Его звали Себастьян Найт, – сказал я, глядя на ее неподкрашенные, нежные, дрожащие губы.

— Нет, я никогда не слышала этого имени, – сказала она, – нет.

— Он был англичанин, наполовину,– сказал я, – писатель.

Она покачала головой и обернулась к двери, отворенной насупленным мальчиком, ее племянником.

— Соня придет через полчаса, – сказал он. Она кивнула, и он ушел.

— Я ведь, собственно, никого в отеле не знала, – продолжала она. Я поклонился и извинился вторично.

— Да, но как же ваше-то имя? – спросила она, вглядываясь в меня неяркими, ласковыми глазами, чем-то напомнившими мне Клэр. – Вы, кажется, назвались, но у меня нынче голова словно в тумане... Ах, – сказала она, когда я ответил, – а вот это звучит знакомо. В Петербурге не погиб ли на дуэли человек с такой фамилией? Ах, ваш отец? Понимаю. Постойте минутку. Кто-то... прямо на днях... кто-то вспоминал про эту историю. Как странно... Всегда вот так, кучей. Да... Розановы... Они знавали вашу семью, ну, и так далее...

— У брата был одноклассник по фамилии Розанов, – сказал я.

— Вы посмотрите их в телефонной книге, – торопливо продолжала она, – понимаете, я их не очень близко знаю, а что-то искать сейчас я совершенно не в силах.

Ее отозвали, и я одиноко побрел в прихожую. Там я нашел пожилого господина, задумчиво сидевшего, дымя сигарой, на моем пальто. Поначалу он никак не мог взять в толк, что мне от него нужно, но после рассыпался в извинениях.

Почему-то я сожалел, что не Елена Гринштейн оказалась той женщиной. Впрочем, она, разумеется, и не могла оказаться той, которая столько несчастий принесла Себастьяну. Девушки, подобные ей, не ломают жизнь мужчины – они ее строят. Подумайте, вот она твердо правит домом, который разрывается от горя, находя при этом возможным заняться фантастическим делом человека, совершенно ей ненужного и незнакомого. И она ведь не только выслушала меня, она дала мне совет, которому я тогда же и последовал, и пусть люди, с которыми я познакомился, никакого отношения к Блаубергу и к неизвестной женщине не имели, мне открылись бесценнейшие страницы жизни Себастьяна. Разум, более систематический, нежели мой, поместил бы их в начале книги, однако мои изыскания обзавелись уже собственной логикой и собственной магией, и хотя временами я против воли своей убеждался, что они, эти поиски, постепенно перерастают в сон, перенимающий канву реальности, чтобы плести по ней собственные фантазии, должен признать, что вели меня верным путем, и что, стремясь передать жизнь Себастьяна, я ныне обязан следовать тем же ритмическим чередованиям.

Видимо, закон некой странной гармонии поместил встречу, относящуюся к первой, юношеской любви Себастьяна, в такой близи с отголосками его последней, темной любви. Два лада его бытия вопрошают один другого, и ответ – это сама его жизнь, и ближе к правде о человеке подойти невозможно. Ему было шестнадцать, ей тоже. Свет гаснет, поднимается занавес, и открывается летний русский пейзаж: излука реки, наполовину затененной темными елями, растущими на обрывистом, глинистом берегу и почти достающими черными отражениями другого берега, пологого, солнечного и душистого, в болотных цветах и в серебристых метелках трав. Себастьян, с непокрытой, коротко стриженной головой, в шелковой вольной рубахе, льнущей то к груди, то к лопаткам, смотря по тому, откидывается он или подается вперед, с силой гребет в лодке, выкрашенной сверкающей зеленой краской. Девушка сидит у руля, но мы оставим ее бесцветной: лишь очертания, белый облик, не расцвеченный живописцем. Темно-синие стрекозы порхают там и сям, опускаясь на плоские листья кувшинок. В красной глине крутого обрыва вырублены имена, даты и даже лица; и стрижи стрелой вонзаются в норы, прорезанные в ней, и вылетают наружу. Зубы у Себастьяна блестят. Потом, когда он перестает грести и оглядывается, шлюпка с шелковым шелестом вскальзывает в камыши.

— Рулевой из тебя никакой, – говорит он.

Сцена меняется: иная излучина той же реки. Тропинка подходит к самому краю воды, медлит, колеблется и поворачивает, огибая неотесанную скамью. Еще не завечерело, но воздух уже золотист, и мошкара исполняет незамысловатый туземный танец в солнечном луче, просквозившем листву осины, уже совсем, совсем успокоенной, забывшей наконец об Иуде.

  44  
×
×