40  

На лестнице перед зданием суда она сказала газетчикам и телевизионщикам, что срок ему дали недостаточно большой, учитывая тяжесть содеянного. На следующей неделе некоторые комментаторы соглашались с ней, другие считали наказание слишком строгим: во Франции это убийство могли бы назвать преступлением страсти. Биэрд же в тот вечер, лежа в носках на вонючем диване, среди новообразованного холостяцкого кавардака, с рассыпавшимися по ногам бумагами Олдоса, смотрел по телевизору новости и думал про себя, что шестнадцать лет – в общем, правильно.

Часть вторая

2005

Времени у него оставалось в обрез. И у всех – это было общее состояние, но Майкл Биэрд, раздувшись от нежеланного обеда, ерзая под ремнем безопасности, мог думать только об утекающих часах его удачи и о том, что ему предстоит потерять. Была половина третьего, и его самолет, уже опоздавший на час, бестолково и тяжеловесно кружил по часовой стрелке в зоне ожидания над югом Лондона. Не в силах читать из-за тревоги, тщетно кусая под неудобным углом раздраженную остренькую заусеницу на большом пальце – нарождающийся панариций, он наблюдал за вращавшимся внизу знакомым краешком Англии. Что еще оставалось делать? Не время предаваться пространным ретроспекциям и обозрению жизни, когда он должен был бы мчаться сейчас по улицам, по коридорам, – но большая часть его прошлого и многие занятия лежали там, внизу, в трех километрах под его дорогим креслом, как всегда оплаченным другими.

А тут был обычный вид, который изумил бы Ньютона или Диккенса. Биэрд смотрел на восток сквозь огромную оправу рыжеватой грязи – как будто ее отделили от немытой ванны и подвесили в воздухе. Он видел за Сити разбухающую, расширяющуюся Темзу, за нефте– и газохранилищами – коричневые равнины Кента и Эссекса, и места своего детства, и непомерно большую больницу, где умерла его мать вскоре после того, как рассказала ему о своей тайной жизни, и дальше – раскрытую пасть приливного эстуария, и Северное море, младенчески голубую гладь под февральским солнцем. Потом его взгляд повернул на юг к серебристой дымке над Суссексом и грядой меловых холмов, в чьих мягких складках прятался его шумный первый брак, синестезия покривившейся любви, какашек и воя близнецов и пьянящих квантовых размышлений, которые пятнадцатью годами и двумя разводами позже принесли ему премию. Премию, наполовину осветившую, наполовину погубившую его жизнь. За этими холмами лежал Ла-Манш в розовых оборках облаков, скрывавших Францию.

Вот новый наклон крыла повернул его к солнцу и западной части Лондона, и прямо под двигателем, подвешенным к крылу, показался его невероятный пункт назначения, микроскопический аэропорт со своими артериями, в которых пульсировал транспорт, М4, М25, М40 – необаятельные названия практичного века. Закатный свет милосердно смягчал вид промышленного лишайника. Он увидел долину Темзы, бледную зимнюю зелень, петляющую между Беркширскими и Чилтернскими холмами. Дальше, невидимый, лежал Оксфорд, и лабораторные труды студенческих лет, и тонко рассчитанное ухаживание за будущей первой женой Мейзи. И вот он появился снова, в шестой раз, колоссальный диск Лондона, вращающийся величаво, самодостаточный, как покрытая замысловатыми прорезями космическая станция. Выросший без плана, как термитник или тропический лес, и прекрасный, стянувший громадную человеческую энергию к центру вдоль заново открывшейся реки между Вестминстером и мостом Тауэра, насыщенному самоуверенной, игривой архитектурой, новыми игрушками. На минуту ему показалось, что тень самолета пронеслась, как вольная птица, по Сент-Джеймс-парку, по крышам – но с такой высоты это могло только казаться. Он знал свойства света. Среди миллиона крыш четыре покровительствовали его второму, третьему, четвертому и пятому бракам. Эти союзы определяли его жизнь и все – нет смысла отрицать – были авариями.

Нынче, подлетая к большому городу, он всякий раз бывал заворожен открывшимся зрелищем и немного напуган. Эти гигантские бетонные раны, затянутые сталью, эти катетеры бесконечного транспорта, тянущегося к горизонту и от горизонта, – остатки природного мира могли только съеживаться перед ними. Давление чисел, навал изобретений, слепые силы желаний и потребностей казались неостановимыми и генерировали тепло, современный вид теплоты, ставший путем искусных перемещений предметом его занятий. Горячее дыхание цивилизации. Он чувствовал его – все его чувствовали – на затылке, на лице. Биэрд, глядя вниз со своей удивительной и удивительно грязной машины, верил в хорошие минуты, что знает решение задачи. Наконец-то у него была цель, она поглощала его целиком, а время было на исходе.

  40  
×
×