11  

В более реалистическом настроении Эдуард думал, что надо найти хорошую работу, преподавать историю в классической школе и избежать армии.

Если он не читал, то обычно уходил по липовой аллее к поселку Нортэнд, где жил его школьный друг Саймон Картер. Но в это утро, устав от книг, от птичьих песен и сельского покоя, Эдуард вывел из сарая свой школьный разболтанный велосипед, поднял седло, накачал шины и покатил куда глаза глядят. В кармане у него была фунтовая бумажка и две полукроны, и единственное, чего он хотел, — ехать. На опасной скорости — тормоза почти не держали — он проехал по зеленому туннелю, вниз по холму, мимо ферм Балэма и Стрейси, спустился в долину Стонор и решил доехать до Хенли, еще шесть километров. В городе он направился на железнодорожную станцию со смутным намерением поехать в Лондон и повидать друзей. Но поезд у платформы отправлялся в другую сторону, в Оксфорд.

Через полтора часа, в полуденной жаре, он уже брел по центру города, все еще скучая и злясь на себя за то, что впустую потратил время и деньги. Когда-то это была местная столица, источник надежд и радостных волнений. Но после Лондона Оксфорд казался игрушечным городом, приевшимся, нелепым в своих притязаниях. Когда швейцар в шляпе сердито посмотрел на него из двери колледжа, он чуть не повернул назад, чтобы потолковать с ним. Но вместо этого решил утешиться кружкой пива. На улице Сент-Джайлз, двигаясь к пабу «Игл энд чайлд», он увидел рукописное объявление о том, что сегодня в обеденное время состоится собрание местного отделения Движения за ядерное разоружение. Он не особенно любил эти серьезные сборища — и драматическую их риторику, и скорбную высоконравственность. Конечно, бомба ужасна и ее надо запретить, но он ни разу не услышал ничего нового на собраниях. Однако был членом, платил взносы, делать ему было нечего, и долг глухо нашептывал ему: он обязан участвовать в спасении мира.

Эдуард прошел по выстланному плиткой коридору, и сумрачный зал с низкими крашеными кровельными балками и церковным запахом полироли и пыли встретил его нестройным гулом голосов. Когда глаза привыкли, первой он увидел Флоренс — она стояла у двери и разговаривала с тощим желтолицым человеком, державшим стопку брошюрок. На ней было белое бумажное платье с расклешенной юбкой и туго затянутым на талии синим кожаным поясом. Мелькнула мысль, что она медицинская сестра. В абстракции медсестры представлялись ему соблазнительными, потому что — так ему нравилось фантазировать — они уже все знали о его теле и его нуждах. В отличие от большинства девушек, на которых он глазел на улицах и в магазинах, она не отвела взгляд. Выражение лица у нее было насмешливое или ироническое — возможно, от скуки и желания развлечься. Это было странное лицо, безусловно красивое, но с отчетливым, скульптурным костяком. В сумраке зала, при боковом свете из высокого окна справа, ее лицо походило на резную маску, одухотворенную и мирную, несколько загадочную. Войдя в зал, он не остановился. Он шел к ней, не представляя себе, что скажет. Техникой знакомства он не владел.

Она смотрела на него, пока он подходил, a когда подошел, взяла брошюру из стопки у своего друга и сказала: «Не хотите? Она о том, как водородная бомба упадет на Оксфорд».

Когда он забирал брошюру, палец Флоренс наверняка не случайно скользнул по внутренней стороне его запястья. Эдуард сказал: «Всю жизнь мечтал прочесть об этом».

Ее коллега смотрел на него злобно, дожидаясь, когда он отойдет, но Эдуард не двинулся с места.

* * *

Ей тоже не сиделось дома — в викторианской, готического стиля вилле недалеко от Банбери-роуд, в пятнадцати минутах ходьбы от нее. Ее мать Виолетта, весь жаркий день проверявшая выпускные экзаменационные работы, плохо переносила музыкальные упражнения дочери — бесконечные гаммы, арпеджо, двойные ноты, игру по памяти. У нее это называлось «воплями»: «Дорогая, я еще не закончила. Ты не могла бы продолжить вопли после чая?»

Подразумевалось, что это — добродушная шутка, но Флоренс, всю неделю пребывавшая в непривычно раздраженном состоянии, восприняла ее как еще одно свидетельство того, что мать не одобряет ее профессии, враждебна к музыке вообще, а следовательно, к ней самой. Она понимала, что мать стоило пожалеть. Мать была настолько лишена слуха, что не могла узнать ни одной мелодии и даже государственный гимн отличала от «Happy Birthday» только по обстоятельствам исполнения. Она была из тех людей, которые не могут сказать, какая нота выше, а какая ниже. На взгляд Флоренс, это был такой же изъян и несчастье, как косолапость или заячья губа, но после относительной свободы Кенсингтона домашняя жизнь казалась ей мелочным угнетением, и это мешало испытывать сочувствие. Например, ей нетрудно было убирать по утрам постель — она всегда убирала, — но ее возмущало, что каждый раз за завтраком ее об этом спрашивают.

  11  
×
×