253  

— Красота, — восхитился Фред, извлекая желтым ногтем пробочник. — Просто красота. А ловкий какой.

Оберон, не вынимая рук из карманов, продолжал наблюдать, но замечаний больше не делал. Вскоре он перестал воспринимать происходящее. С того времени, как Ветхозаветную Ферму посетила Лайлак, ему было неимоверно трудно длительное время оставаться в этом мире; он как будто то входил, то выходил, застигая отдельные, не связанные между собой сцены, словно это были комнаты в доме, план которого он не мог себе вообразить или не пытался. Временами он предполагал, что сходит с ума, но, хотя эта мысль казалась достаточно разумным и вполне вероятным объяснением, она, как ни странно, оставляла его равнодушным. Несомненно, между прежней и нынешней природой вещей существовало гигантское различие, но в чем именно оно заключалось, Оберон не мог бы указать. То есть, выделяя отдельные веши (улицу, яблоко, какую-нибудь мысль, воспоминание), он не обнаруживал в них перемен — они оставались такими же, как всегда, и все же разница существовала. «Разно-одинаковые», — любил повторять Джордж, когда речь шла о двух более или менее сходных вещах, но Оберон начал обозначать этим словом состояния одной и той же вещи — вещи, которая Как-то делалась (не исключено, что навсегда) более или менее иной.

Разно-одинаковые.

Вероятно (Оберон не был уверен, но склонялся к этой мысли), это различие возникло не мгновенно, а просто он в один прекрасный миг его заметил, влез в него. Оно его озарило, вот и все; прояснилось, как при перемене погоды. Оберон предвидел время (и эта мысль вызывала у него лишь легкую боязливую дрожь), когда он перестанет замечать различие или помнить, что в вещах была разница (а вернее, ее прежде не было); и после этого — время, когда бури различий начнут бушевать где угодно и как угодно, а он будет к ним слеп и глух.

Оберон и сейчас обнаруживал, что забывает, как некое подобие фронта окклюзии пронеслось над его воспоминаниями о Сильвии — воспоминаниями, которые он считал прочными и неизменными, как и всю свою собственность. Теперь же, пытаясь их коснуться, он обнаруживал вместо них осенние листья — так золото фейри оборачивается комьями грязи, папоротником, раковинами улиток, копытцами фавнов.

— Что? — спросил он.

— Надень-ка. — Джордж сунул ему в руки кинжал в ножнах, на которых различалась потускневшая надпись, выполненная золотым тиснением: «Ущелье Осейбл», которая Оберону ничего не говорила. Тем не менее он закрепил ножны на поясе, просто потому, что не нашел с ходу повода отказаться.

Безусловно, уходы и приходы в реальность, сходную с книгой, где заполненные страницы чередуются с пустыми, помогли ему справиться с мудреным делом, которое было на него возложено: подвести к финальной точке повествование, лежавшее в основе «Мира Где-то Еще» (он никогда не думал, что до этого дойдет). Но поди-ка поставь точку в истории, которая по самой своей природе не допускает никаких точек! И все же ему пришлось сесть за вконец изношенную (от трудов праведных) пишущую машинку, чтобы извлечь оттуда заключительные главы так убедительно, ловко и непостижимо, как фокусник извлекает из своего пустого кулака бесконечную связку цветных шарфов. Каким образом может завершиться история, которая была не чем иным, как обещанием нескончаемости! Да так же, как различие является в мир, который во всех прочих отношениях остается тем же самым, так же, как хитрое изображение вазы распадается, когда в него всмотришься, на два обращенных друг к другу профиля.

Оберон выполнил обещание, что история не закончится; таков и был конец. Вот и все.

Потом он не мог припомнить, как именно это сделал, какие сцены натюкал двадцатью шестью алфавитными и несколькими вспомогательными клавишами, какие подыскал слова, кого из персонажей убил и кого родил. Это были сны человека, которому снится, что он видит сны; воображаемые плоды воображения, эфемерности, воздвигнутые в мире, тоже сделавшемся эфемерным. Возможно ли эти сцены снять, а если возможно, то какое впечатление они произведут Там, Снаружи, какие заклятья наложат и какие разрушат — о том Оберон не имел понятия. Он просто отослал Фреда с последними (некогда немыслимыми) листами и вспомнил, смеясь, о хитрости из школьных лет, последней строчке, которой каждый школьник хоть раз да завершал немыслимую, не ведущую ни к какому логичному финалу выдумку: а потом он проснулся.

Потом он проснулся.

  253  
×
×