134  

Не представляю себе такого насилия. Я слишком далек от человечества, поскольку так и не дорос до взрослого мужчины. В твоем лице я вижу энергию в красоту англо-индуса с кожей цвета темного золота, чьим телом ты пользуешься в свое удовольствие, а в твоих глазах – спокойствие и до опасного закаленную душу старика. У тебя черные волосы, мягкие, искусно подстриженные за ушами. Ты одеваешься с небывалым тщеславием, укрощенным стойким британским чувством стиля. Ты смотришь на меня так, как будто твое любопытство может застать меня врасплох, хотя это чрезвычайно далеко от истины. Тронь меня, и я тебя уничтожу. Мне все равно, сколько у тебя сил, какую кровь передал тебе Лестат. Я знаю больше тебя. То, что я показываю тебе свою боль, отнюдь не означает, что я тебя люблю. Я делаю это ради себя и ради других, ради самой мысли о других, ради тех, кому это интересно, и ради своих смертных, ради тех, кого я так недавно взял под свое крыло, двух дорогих мне существ, которые превратились в заводной механизм моей способности жить. Симфония для Сибель. С тем же успехом я мог бы дать своей исповеди и такое название. И стараясь изо всех сил для Сибель, я стараюсь и для себя. Может быть, хватит прошлого? Может быть, хватит пролога к тому моменту в Нью-Йорке, когда я увидел на покрывале лицо Христа? Здесь начинается заключительная глава моей книги. Это все. Остальное ты знаешь, что здесь еще требуется? Хватит и беглого мучительного описания событий, что привели меня сюда. Давай будем друзьями, Дэвид. Я не собирался говорить тебе такие ужасные вещи. У меня болит сердце. Ты нужен мне, хотя бы для того, чтобы сказать – продолжай скорее. Помоги мне своим опытом? Неужели не хватит? Можно, я продолжу? Я хочу послушать, как играет Сибель. Я хочу поговорить о моих любимых спасителях. Я не могу измерить пропорции своего рассказа. Я только знаю, что готов… Я достиг дальнего конца Моста вздохов. Да, это мне решать, ты прав, и ты ждешь, чтобы записать, что я скажу. Так давай перейдем к покрывалу.

Позволь мне перейти к лику Христа, как будто я иду в гору по Подолу давней снежной зимой, под сломанными владимирскими башнями, чтобы отыскать в Печерской лавре краски и доску, на которой оно на моих глазах обретет форму: его лик. Христа, да, Спасителя, Бога во плоти – еще раз.

ЧАСТЬ III

АПАССИОНАТА

17

Я не хотел к нему идти. Стояла зима, я удобно устроился в Лондоне, без конца посещая театры, чтобы посмотреть пьесы Шекспира и читая целыми ночами его пьесы и сонеты. Шекспир занимал все мои мысли. Его подарил мне Лестат. И когда я становился по горло сыт отчаянием, я открывал книги и начинал читать. Но меня позвал Лестат. Лестат испугался, во всяком случае, он так утверждал. Я не мог не пойти. Когда он в последний раз попал в неприятности, у меня не было возможности примчаться к нему на помощь. Это отдельная история, но совсем не такая важная, как та, что я сейчас рассказываю. Теперь же я знал, что мое с такими трудами завоеванное душевное спокойствие разобьется вдребезги от простого столкновения с ним, но он хотел, чтобы я пришел, так что я пошел. Сначала я застал его в Нью-Йорке, хотя он и не подозревал об этом; при всем желании он не смог бы завести меня более в … буран. В ту ночь он убил смертного, жертву, в которую он успел влюбиться, по своему недавно заведенному обычаю выбирая прославленных мастеров изощренного преступления и страшного убийства и преследуя их вплоть до ночи пиршества. Так что же ему понадобилось от меня, недоумевал я. Ты был рядом, Дэвид. Ты мог ему помочь. Такое складывалось впечатление. Поскольку он – твой создатель, ты не услышал его призыв напрямую, но он как-то добрался до тебя, и вы сошлись вдвоем, вполне порядочные джентльмены, чтобы низким неестественным шепотом обсудить последние страхи Лестата. В следующих раз я нагнал его в Новом Орлеане. Он изложил мне все простыми словами. Ты тоже там был. К нему явился дьявол в человеческом обличье. Этот дьявол умел изменять форму, в одну секунду – жуткое, отвратительное чудовище с перепончатыми крыльями и копытами на ногах, в другую – заурядный человек. Лестат сходил с ума от этих историй. Дьявол сделал ему ужасное предложение – чтобы он, Лестат, стал помощником дьявола на службе у Бога. Помнишь, как спокойно я отреагировал на его историю, на его вопросы, на мольбы дать ему совет? О, я твердо сказал ему, что безумием было бы последовать за этим духом, поверить, что бесплотная тварь решилась раскрыть ему истину. Но только теперь ты знаешь, какие раны открыл он своей странной и удивительной басней. Значит, дьявол сделает его помощником в аду и даст таким образом возможность служить Богу? Я чуть было не рассмеялся или не заплакал на месте, бросив ему в лицо тот факт, что я сам когда-то считал себя слугой зла и дрожал в лохмотьях, преследуя мои жертвы парижской зимой, и все – в честь и во славу Господа. Но он и сам все знал. Бессмысленно было дальше его мучить, отталкивать его от прожекторов собственной сказки, которые необходимы Лестату – яркой звезде. Мы культурными голосами разговаривали подо мхом, свисавшим с дубов. Мы с тобой умоляли его остерегаться. Естественно, он проигнорировал все наши слова. Во все это была впутана очаровательная смертная, Дора, проживавшая тогда в этом самом здании, в старом кирпичном монастыре, дочь человека, которого преследовал и убил Лестат. Когда он связал нас обязательством последить за ней, я разозлился, но лишь умеренно. Я и сам влюблялся в смертных. Мне есть, что рассказать. Я и сейчас влюблен в Сибель и Бенджамина, кого я называю своими детьми, а в смутном прошлом я становился тайным трубадуром для других смертных. Хорошо, он влюбился в Дору, он преклонил голову на ее груди, он вожделел крови из ее чрева, что не составило бы для нее потери, он был влюблен без памяти, сходил с ума, его подгонял призрак ее отца, с ним флиртовал сам Князь тьмы. А она, что мне сказать о ней? Что за лицом послушницы в монастыре скрывалась сила Распутина, что она на самом деле была не мистиком, а практикующем теологом, вождем-проповедником, не провидцем, что ее церковные амбиции свели бы на нет амбиции Святого Петра и Святого Павла вместе взятых, и что она, конечно, походила на любой цветок, сорванный Лестатом в Диком Саду этого мира: в высшей степени утонченное и привлекательное создание, великолепный образец создания Господа – волосы цвета воронова крыла, надутый ротик, фарфоровые щеки и стремительные ноги нимфы. Конечно, я понял, что он покинул наш мир, в тот самый момент, когда это произошло. Я почувствовал. Я уже был в Нью-Йорке, недалеко от него, я знал, что ты тоже рядом. Оба мы собирались по возможности не спускать с него глаз. Потом наступил момент, когда его поглотил буран, когда его высосали из земной атмосферы, словно его никогда и не было. Поскольку он – твой создатель, ты не услышал, как при его исчезновении опустилась завеса полного безмолвия. Ты не представлял себе, насколько всецело его оторвали от каждой крохотной, но материальной мелочи, которая раньше откликалась эхом на биение его сердца. Я знал, это понял, и, наверное, чтобы нам обоим отвлечься, я предложил пойти к измученной смертной, наверняка потрясенной смертью отца от рук красивого блондина, чудовища, жадно лакающего кровь, превратившего ее в своего друга и в свое доверенное лицо. Нам не составило труда помогать ей в те краткие, но богатые событиями ночи, когда на один кошмар нагромождался другой, когда обнаружилось убийство ее отца, когда его подлая жизнь в мгновения ока по волшебству прессы превратилось в центр сумасбродных разговоров по всему миру. Кажется, сто лет прошло, хотя на самом деле это было совсем недавно, с тех пор, как мы двинулись на юг, в эти комнаты, к наследству ее отца, состоявшему из распятий и статуй, из икон, с которыми я обращался так холодно, словно мне и не доводилось любить эти сокровища. Кажется, сто лет прошло с тех пор, как я оделся ради нее поприличнее, отыскав в одном модном магазине на Пятой авеню хорошо пошитый пиджак их старинного красного бархата, рубашку поэта, как из сейчас называют, из накрахмаленного хлопка, с изобилием болтающихся кружев, а для завершения картины – зауженные брюки из черной шерсти и сверкающие сапоги, застегивающиеся на лодыжках, и все ради того, чтобы проводить ее в огромный, переполненный людьми морг, на опознание отрубленной головы ее отца под лучами флуоресцентных ламп. Что приятно в последнем десятилетии двадцатого века – мужчина любого возраста может носить волосы какой угодно длины. Кажется, сто лет прошло с тех пор, как я расчесал их, густые, вьющиеся, для разнообразия – чистые, специально ради нее. Кажется, сто лет прошло с тех пор, как мы верно стояли рядом с ней, даже поддерживали ее, длинношеюю ведьму-чаровницу с короткими волосами, пока она оплакивала смерть своего отца и засыпала нас лихорадочными, маниакально умными и бесстрастными вопросами по поводу нашей зловещей природы, как будто интенсивный курс по анатомии вампира каким-то образом сможет завершить цикл кошмаров, угрожавших ее безопасности и здравости ее рассудка, и как-нибудь вернуть ее порочного, бессовестного отца. Нет, на самом деле она молилась не о возвращении Роджера; слишком слепо она верила во всеведение и милосердие Господа. К тому же, вид отрубленной человеческой головы вызывает определенный шок, пусть даже она заморожена, да и какая-то собака успела пожевать Роджера прежде, чем его обнаружили, и, учитывая строгое правило современной криминалистики «не прикасаться», он даже на меня произвел впечатление. (Я помню, что помощница коронера душевно сказала мне, что я ужасно молод для подобного зрелища. Она решила, что я – младший брат Доры. Что за милая женщина! Может быть, стоит время от времени совершать набеги на официальный смертный мир, чтобы получить прозвище «настоящего комедианта» вместо «ангела Ботичелли» – ярлык, приклеившийся ко мне в царстве Живых мертвецов.) Дора мечтала о возвращении Лестата. Что еще дало бы ей вырваться из-под власти наших чар, если бы не последнее благословение самого коронованного принца? Я стоял у темных окон квартиры высотного этажа, выглядывая на глубокие сугробы Пятой авеню, ждал и молился вместе с ней, жалея, что огромная земля лишилась моего старого врага, и в глубине своей безрассудной души считая, что тайна его исчезновения разрешится, как и любое из чудес, оставив нам грусть и небольшие потери, как остальные маленькие откровения, после которых я оставался точно таким же, как на протяжении всей жизни с той давней ночи в Венеции, когда нас разлучили с моим господином, и я просто научусь получше притворяться, будто я до сих пор жив. За Лестата я не особенно испугался. Я не возлагал на это приключение никаких надежд, я только ждал, что он рано или поздно появится и расскажет очередную фантастическую байку. Состоится типичный для Лестата разговор, поскольку никто не преувеличивает так, как он в рассказах о своих нелепейших приключениях. Я не говорю, что он не менялся телами с человеком, я знаю, что менялся. Я не говорю, что не он разбудил нашу вселяющую ужас богиню и мать, Акашу; я знаю, что он. Я не говорю, что не он растер в пыль наше старое суеверное Собрание в безвкусные годы, предшествовавшие Французской Революции. Я уже рассказывал. Но меня сводит с ума та манера, в какой он описывает все, что с ним приключилось, манера связывать один случай с другим, словно каждое из разрозненных неприятных событий на самом деле – звенья одной цепи, наделенной великим смыслом. Это не так. Это выходки. Он и сам знает. Но ему непременно нужно устроить бульварный спектакль, стоит ему ушибить палец. Джеймс Бонд вампиров, Сэм Спейд своих собственных книг! Рок-певец, провывший на смертной сцене два часа кряду и сошедший со сцены с кучей пластинок, и по сию ночь подкармливающих его грязные банковские счета. У него настоящий дар устраивать из несчастья трагедию, прощать себе все на свете в каждом абзаце исповеди, выходящей из-под его пера. Нет, я него не виню. Я не могу не злиться из-за того, что он лежит здесь, в коме, на церковном полу, уставившись перед собой в самодостаточном молчании, не обращая внимания на созданных им вампиров, окружающих его по той же причине, что и я – они пришли посмотреть своими глазами, не изменила ли его кровь Христа, не превратился ли он в грандиозное свидетельство чудесного перехода в другую сущность. Но я уже скоро до этого дойду. Я додекламировался до того, что загнал себя в угол. Я знаю, почему я так его оскорбляю, почему испытываю такое облегчение, вбивая гвозди в его репутацию, почему стучу обоими кулаками по его величию. Он слишком многому меня научил. Он довел меня до этого самого момента, когда я стою здесь и диктую рассказ о своем прошлом, связно и спокойно, что ни за что не удалось бы мне до того, как я пришел ему на помощь в истории с его драгоценным Мемноком-дьяволом и его уязвимой маленькой Дорой. Двести лет назад он сорвал с меня все иллюзии, всю ложь, все оправдания, и в голом виде выставил меня на парижские мостовые, чтобы я искал путь к красоте звездного света, когда-то мне знакомой и слишком мучительно потерянной. Но пока мы ждали его в красивой поднебесной квартире над собором Святого Патрика, я и понятия не имел, сколько еще ему предстоит с меня сорвать, и я ненавижу его хотя бы за то, что не представляю себе без него свою душу, и, будучи перед ним в долгу за все, что я есть, за все, что я знаю, я ничем не могу пробудить его из неподвижного сна.

  134  
×
×