135  

Но – все по порядку. Что толку спускаться обратно в молельню, прикасаться к нему и умолять выслушать меня, когда он лежит, словно его действительно покинул рассудок, покинул и уже не вернется. Я не могу с этим смириться. И не смирюсь. Я потерял терпение; я потерял оцепенение, в котором находил прибежище. Это невыносимо… Но мне нужно продолжать рассказ. Нужно рассказать тебе, что случилось, когда я увидел покрывало, когда меня поразило солнце, и самое ужасное – что я увидел, когда наконец пришел к Лестату и приблизился к нему настолько, что смог выпить его кровь. Да, не сбиваться с курса. Теперь я понимаю, зачем он выстраивает цепь. Не из гордости, правда? Из необходимости. Нельзя рассказывать историю, не соединяя ее части друг с другом, а мы, бедные сироты уходящего времени, не знаем другого средства измерения, кроме последовательного. Упав в снежную черноту, в мир, который хуже вакуума, я ведь тоже потянулся за цепочкой? О Господи, чего бы я не отдал во время того ужасного вознесения, лишь бы ухватиться за металлическую цепь! Он вернулся так неожиданно – к тебе, к Доре, ко мне. На третье утро, незадолго до рассвета. Я услышал, как внизу, в стеклянной баше хлопнули двери, а потом раздался звук, звук, с каждым годом набирающий сверхъестественную силу, биение его сердца. Кто первым поднялся из-за стола? Я застыл от страха. Он пришел так быстро, вокруг него вились дикие ароматы, запахи леса и сырой земли. Он пробивался через каждую преграду, словно за ним гнались те, кто похитил его, однако за ним так никто и не появился. Он проник в квартиру один, захлопнул за собой дверь и предстал перед нами в таком жутком виде, что я и представить себе не мог, никогда еще после его предыдущих поражений не видел я его таким убитым. С предельной любовью Дора побежала к нему, и с отчаянной, слишком человеческой потребностью он сжал ее так крепко, что я подумал – он ее раздавит.

– Милый, теперь все хорошо! – закричала она, стараясь, чтобы он ее понял. Но нам хватило и одного взгляда на него, чтобы понять – все только начинается, хотя перед лицом увиденного мы бормотали те же пустые слова.

18

Он вышел прямо из вихря. У него остался один ботинок, вторая нога была босой, пиджак изорвался, волосы спутались, утыканные колючками, сухими листьями и головками диких цветов. Он вцепился в плоский сверток сложенной ткани, прижимая ее к груди, как будто на нем была вышита судьба всего мира. Но что хуже всего, страшнее всего – с его прекрасного лица вырвали один глаз, и вампирские веки, обрамлявшие глазницу, морщились и дрожали, пытаясь закрыться, отказываясь признавать, что тело, на протяжении всей его вампирской жизни остававшееся безупречным, ужасным образом изуродовали. Я хотел обнять его. Я хотел успокоить его, сказать ему, что куда был он ни попал, что бы ни произошло, теперь он с нами, в безопасности, но он никак не мог утихомириться. Глубокое измождение избавило нас от неизбежного рассказа. Пора было укрыться от любопытного солнца в наших тайных уголках, придется ждать следующей ночи – тогда он выйдет к нам и расскажет, что случилось. Сжимая в руках сверток, отказываясь от помощи, он заперся наедине со своей раной. У меня не было выбора, пришлось его оставить. Опускаясь в то утро в свое убежище, обеспечив себе чистую современную темноту, я плакал и плакал от его вида, как маленький. Ну зачем я пришел ему на помощь? Почему мне пришлось стать свидетелем такого унижения, когда мою любовь к нему скрепило столько болезненных десятилетий? Однажды, сто лет назад, он пришел, спотыкаясь, в Театр Вампиров по следам своих детей-ренегатов, кроткого сентиментального Луи и обреченной девочки, и я не пощадил его, как бы ни испещряли его кожу шрамы после глупого и неловкого покушения, совершенного Клодией. Любить его я любил, да, но то была телесная рана, излечимая с помощью его порочной крови, и наше старое знание гласило, что в исцелении он приобретет большую силу, чем ту, что способно дать безмятежное время. Но сейчас в его измученном лице я видел опустошенную, разоренную душу, а смотреть на единственный голубой глаз, так ярко сверкавший на его испещренном полосами и несчастном лице, было невыносимо. Я не помню, чтобы мы разговаривали, Дэвид. Я помню только, что наступление утра заставило нас побыстрее разойтись, и если ты тоже плакал, я этого не слышал, мне и в голову не пришло прислушаться. Что касается свертка в его руках, что это могло быть? Вряд ли я об этом задумывался. На следующую ночь… Когда на небо вскарабкалась темнота и на несколько драгоценных минут засияли звезды, прежде чем их скрыл унылый снег, он тихо вошел в гостиную. Он вымылся, оделся, его окровавленная раненая нога, несомненно, исцелилась. Он надел новые ботинки. Но ничто не могло уменьшить ту гротескную картину, что представляло собой его поцарапанное лицо, где шрамы, оставленные ногтями или когтями, окружали дыру между сморщенными веками. Он молча сел. Он посмотрел на меня, и его лицо озарилось слабой обаятельной улыбкой.

  135  
×
×