175  

Мне хотелось в это поверить.

Мне так сильно хотелось в это поверить, что я поднялся и ушел от него, ласково улыбнувшись моему Бенджамину и украдкой поцеловав ее, проходя мимо, я удалился в сад и встал в одиночестве между парой массивных дубов.

Их громовые корни поднимались из земли, образуя холмики из твердого, покрытого волдырями дерева. Я устроился на этом каменистом месте и положил голову на ствол ближнего из двух деревьев.

Его ветви опустились и укрыли меня, как вуаль, чего я хотел добиться от своих личных волос. Стоя в тени я чувствовал себя защищенным, чувствовал, что нахожусь в безопасности. Сердце мое успокоилось, но сердце мое было разбито, и мой рассудок пошатнулся, и мне довольно было заглянуть в открытую дверь, в блистательный яркий свет на моих двух белых вампирских ангелков, чтобы опять заплакать.

Мариус долго стоял в далеком дверном проеме. Он на меня не смотрел. Я взглянув на Пандору, я увидел, что она свернулась, словно старалась защититься от какой-то ужасной муки – возможно, всего лишь от нашей ссоры, в другом большом бархатном кресле.

Наконец Мариус собрался и подошел ко мне, думаю, на это ему потребовалось немалое усилие воли. У него на лице внезапно появилось несколько сердитое и даже гордое выражение. Мне было наплевать.Он встал передо мной, но ничего не говорил и, казалось, собрался стойко выслушать все, что я скажу.

– Почему ты не дал им прожить свои жизни? – спросил я. – Не кто-нибудь, а ты, что бы ты ни чувствовал по отношению ко мне и к моим недомыслием, почему ты не дал им пользоваться тем, что подарила им природа? Зачем ты вмешался?

Он не ответил, не я и не дал ему такой возможности. Смягчив свой тон, чтобы не беспокоить их, я продолжил.

– В самые темные времена, – сказал я, – меня всегда поддерживали только твои слова. Нет, я не говорю о тех веках, когда я был пленником искаженных вероучений и мрачных заблуждений. Я говорю о том, что было намного позже, после того, как я, подстрекаемый Лестатом, вышел из подземелья, когда я прочел, что написал о тебе Лестат, а потом выслушал тебя своими ушами. Это ты, господин, заставил меня увидеть все, что я мог, в чудесном ярком мире, разворачивающимся вокруг меня так, как я и не представлял себе в той стране или в те времена, в

которые я родился.

Я не мог сдерживаться. Я остановился передохнуть и послушать ее музыку, и, осознав, как она прекрасна, жалобна, выразительна и по-новому загадочна, я чуть не заплакал. Но я не мог себе этого позволить. Я думал, что мне необходимо сказать намного больше.

– Господин, это ты сказал, что мы движемся вперед в том мире, где отмирают старые религии, суеверные и жестокие. Это ты сказал, что мы живем в эпоху, когда злу больше не отводится необходимого места. Вспомни, господин, ты же сказал Лестату, что никакое вероучение или кодекс не может оправдать наше существование, ибо людям теперь известно, что такое настоящее зло – это голод, нужда, невежество, война, холод. Ты сам так сказал, господин, сказал намного элегантнее и полнее, чем я способен выразить, но именно на этих грандиозных рациональных оснований ты спорил с самой ужасной из нас, ради святости и драгоценной красоты этого естественного мира, мира людей. Это ты отстаивал человеческую душу, утверждая, что она растет как в плане глубины, так и в плане чувства, что люди живут теперь не ради блеска войны, что они познали прекрасные вещи, ранее доступные лишь богачам, а теперь принадлежат всем. Ты сам говорил, что после темных веков кровавых религий появился новый свет, свет разума, этики и неподдельного сострадания, и он не только освещает, но и согревает.

– Прекрати, Арман, замолчи, – сказал он. Он говорил мягко, но строго.

– Я помню эти слова. Я помню каждое из них. Но я больше в это не верю.

Я был потрясен. Я был потрясен монументальной простотой этого отречения. Оно простиралось вне пределов моего воображения, но я достаточно хорошо его знал, чтобы понимать – каждое слово он говорит всерьез. Он спокойно посмотрел на меня.

– Да, когда-то я в этом верил. Но, понимаешь, эта вера основывалась не на логике и наблюдениях за человечеством, в чем я себя убедил. Но я заблуждался, и когда я в конце концов это осознал, когда я увидел, что это на самом деле – слепой, отчаянный, нелогичный предрассудок – моя вера внезапно рухнула и разбилась вдребезги.

Арман, я говорил так, потому что считал, что говорю правду. Это было своего рода кредо, кредо разума, кредо эстетики, кредо логики, кредо искушенного римского сенатора, закрывающего глаза на тошнотворную реальность окружающего мира, потому что если бы он признался себе в том, что открывается ему в низости его братьев и сестер, он сошел бы с ума.

  175  
×
×