94  

Я прошел в первый из длинных тоннелей, где погребали монахов, и, закрыв глаза и прильнув к земляной стене, я прислушался к мечтам и молитвам тех, кто лежал, замурованный заживо, во имя любви к Богу.

Именно это я себе и представлял, в точности, как я и запомнил. Я услышал знакомые, не представляющие больше для меня загадки слова, произносимые шепотом на церковно-славянском языке. Я увидел предписанные образы. Меня обжигал шипящий костер подлинной веры и подлинного мистицизма, воспламенившийся от слабого огня жизней полного самоотречения.

Я стоял, наклонив голову. Я прижался виском к земляной стене. Я мечтал найти того мальчика, такого чистого душой, который вскрывал эти кельи, чтобы принести отшельникам немного пищи и воды, чтобы поддержать в них жизненные силы. Но я не мог найти его. Не мог. И по отношению к нему я испытывал только бешеную жалость из-за того, что ему вообще пришлось здесь страдать, худому, жалкому, отчаявшемуся, невежественному, да, ужасно невежественному, знающему только одну чувственную радость жизни – смотреть на отблески огня в красках иконы. Я задыхался. Я повернул голову и, оцепенев, упал в объятья Мариуса.

– Не плачь, Амадео, – нежно сказал он мне на ухо.

Он отвел мои волосы с глаз и своим мягким пальцем даже вытер мне слезы.

– Попрощайся с ними навсегда, сын мой, – сказал он. Я кивнул.

Через мгновение ока мы стояли на улице. Я с ним не разговаривал. Он шел за мной. Я спускался по холму к прибрежному городу.

Запах реки усиливался, усиливалось и человеческое зловоние, и в конце концов я дошел до здания, в котором узнал собственный дом. Вдруг мне показалось, что это настоящее безумие! Чего я добиваюсь? Измерить все это по новым стандартам? Найти подтверждение тому, что у меня, смертного мальчика, никогда не было ни единого шанса?

Господи, моему новому существованию вообще не было оправдания – нечестивый вампир, питающийся жирными сливками порочного венецианского мира, я это прекрасно понимал. Неужели это просто тщеславное проявление самооправдания? Нет, не только это влекло меня к длинному прямоугольному дому, его толстые обмазанные глиной стены разделяли грубые балки, с четырехъярусной крыши свисали сосульки, и этот большой примитивный дом был моим домом. Как только мы добрались до него, я прокрался вокруг его стен. Сугробы здесь подтаяли и потекли, речная вода заливала улицу и все остальное, совсем как в моем детстве. Вода просочилась в мои венецианские сапоги тонкой работы. Но теперь она не парализовала ноги, потому что я черпал силы у неведомых этим людям богов и у созданий, чьих имен эти грязные крестьяне, одним из которых раньше был я, не знали.

Я прижался лбом к шершавой стене, как в монастыре, приникнув к глине, словно ее плотная поверхность могла защитить меня и передать мне все, что я хотел узнать. Через крошечную дыру в вечно осыпающейся глине я увидел знакомый огоньки свечей, более яркое пламя ламп – семья собралась вокруг большой теплой кирпичной печи.

Я знал каждого их этих людей, хотя чьи-то имена стерлись из моей памяти. Я знал, что это моя родня, я знал, какая среди них царит атмосфера.

Но мне нужно было заглянуть глубже. Мне нужно было знать, все ли у них хорошо. Мне нужно было знать, смогли ли они продолжать жить с былой энергией после того рокового дня, когда меня похитили, а отца, несомненно, убили в дикой степи. Может быть, мне нужно было знать, о чем они молились, когда вспоминали Андрея, мальчика с даром писать подлинные иконы, нерукотворные иконы.

Я услышал, что внутри играют на гуслях, я услышал песню. Голос принадлежал моему дяде, одному из братьев моего отца, такому молодому, что он мог бы быть и моим братом. Его звали Борис, и с раннего детства он отличался способностями к пению, легко запоминая старые думы, или саги, о богатырях и героях, и сейчас он пел одну из этих песен, очень ритмичную и трагическую. Гусли были старые и маленькие, отцовские, и Борис перебирал струны в такт речитативу, практически пересказывая историю жестокой и роковой битвы за древний и великий Киев.

Я вслушивался в знакомые распевы, переходившие среди нашего народа от певца к певцу на протяжении сотен лет. Я поднял пальцы и отломил кусочек глины. Сквозь крошечное отверстие я увидел иконостас – прямо напротив семьи, собравшейся вокруг мерцающего в открытой печи огня.

Что за зрелище! Среди десятков свечных огарков и глиняных ламп с горящим жиром стояли, прислоненные к стене, около двадцати икон, некоторые – в золотых рамах, старые, потемневшие, остальные – светлые, как будто божья сила оживила их только вчера. Среди картин были воткнуты крашеные яйца, покрытые прекрасными узорами, которые я прекрасно помнил, хотя даже с вампирским зрением находился от них слишком далеко, чтобы все увидеть. Много раз наблюдал я, как женщины расписывают к пасхе эти священные яйца, деревянными палочками накладывая тающий воск, чтобы наметить ленты, звезды, кресты или линии, обозначавшие бараньи рога, или же символ, означавший бабочку или аиста. Когда яйцо покрывалось воском, его окунали в холодный краситель поразительно густого цвета. Мне тогда казалось, что существует бесконечное разнообразие красок, а также бесконечные возможности выражения глубокого смысла в простых узорах и знаках.

  94  
×
×