21  

Пятнадцать лет! Пятнадцать лет — как я пережила? Немалую их часть я волей-неволей провела за пределами Груби-Тауэрс; наверное, ни одних детей на свете не отпускали так часто на каникулы, как юных Чалфонтов, которые требовали их и всякий раз безотказно получали от своего любящего папеньки. Хотя в Парборо-Холл к их услугам была любая мыслимая роскошь, нигде они не были так счастливы, как среди приволья родных пустошей, где бродили, предоставленные сами себе, по огромным безлюдным просторам, не таившим в себе никакой притягательности для мачехи этих детей. Я с трудом выносила зрелище понурого, тусклого, лиловато-коричневого океана, расстилавшегося вокруг, сколько хватало глаз, и, наконец, терявшегося в дымке, которая укрывала, как саваном, сторожевое кольцо холмов. Но для детей, как мне потом сказала старушка Норкинс, пустоши были родным домом — с первых младенческих шагов они собирали там охапки голубых колокольчиков, птичьи перья, разноцветные камешки, полосатые улиточные домики и другие пустяки, которые так дороги детям. За минувшие пятнадцать лет они не раз носились на коньках по тамошним замерзшим озерам, охотились на зверей и птиц, удили рыбу, пускались в экспедиции по опасным болотным топям, взбирались по серо-черным обрывистым склонам суровых стражей горизонта; впоследствии светские рассеяния отроческой жизни также не повлияли на их любовь к пустошам.

А пока они упивались жизнью, где была я? Что делала я? Порой, как и задумал мистер Чалфонт, я проводила эти дни у братьев и сестер или у родителей. В другое время жила у его крестной — миссис Верити, весьма пожилой и безнадежно глухой дамы, которая относилась ко мне с молчаливым неодобрением. Мне так и неизвестно, какие объяснения представил ей мой муж, и удалось ли ей расслышать и уразуметь их. Я была слишка горда, чтобы опускаться до расспросов, да и дознаться правды было невозможно, не напрягая своих голосовых связок до таких пределов, что история моих злоключений стала бы известна всей челяди.

Четыре года спустя после моего замужества мои родители умерли один за другим в течение месяца. Меня не оставляет надежда, что я сумела скрыть от них правду. Отец, вне всякого сомнения, остался в неведении, ибо во время моих визитов то и дело превозносил доброту мистера Чалфонта, который лишает себя моего общества ради тестя и тещи, но не уверена, что матушка не догадывалась о том, что в моей жизни что-то всерьез не ладится, — порой она окидывала меня таким горестным, недоумевающим взором. Однако можно не сомневаться, что в свой единственный, по старческой их немощи, визит, который они нанесли в Груби-Тауэрс, истина не вышла наружу. Муж мой оказывал им всяческое уважение, а отсутствие детей объяснить было нетрудно: Августин и Лоуренс к этому времени уже уехали в школу, Гай гостил у тетушки Грэндисон, а Эмма училась играть на скрипке у знаменитого музыканта, которого пригласили к ней дедушка и бабушка. К счастью для спокойствия моего мужа, старики уехали от нас прежде, чем стало известно, что знаменитый музыкант покинул Парборо-Холл в гневе, наотрез отказавшись заниматься с самой непослушной и дерзкой ученицей на свете, которая, по несчастью, ему встретилась.

Хотя мне удалось скрыть свое горе от родителей, — по крайней мере, я на то надеюсь, — нечего было и думать обмануть бдительность моих братьев и сестер, столь горячо и откровенно нападавших на мистера Чалфонта, что охлаждение между ними и моим мужем было неизбежно.

Не скажу, что меня не в чем было упрекнуть за все эти пятнадцать лет — да и кто из смертных без греха? Верно, что наружных признаков бунта против моей горькой участи я позволяла себе немного, да и моему мужу довольно было нескольких суровых слов, чтобы подавить мятеж, но мрачное состояние духа, внутреннее раздражение и чувство обиды давали себя знать. Постепенно на смену этим душевным бурям пришло смирение, обретенное в молитвах, и с тех пор, если не считать случайных срывов, когда укоренившиеся привычки брали свое, я жила вполне счастливой, на сторонний взгляд, жизнью: отдавала распоряжения по хозяйству, радушно принимала наезжавших в гости соседей, как желалось того моему мужу, посвящала свой досуг чтению, музыке, рисованию и пяльцам, а также тщетным попыткам превратить чахлую почву Груби-Тауэрс в цветущий розовый сад. Но никогда меня не покидало сознание бесплодности жизни — я жила только для себя. В доме у меня не было ни друзей, ни сторонников, не считая моей преданной Энни, да еще двух слуг, попавших под катафалк. В деревне моей надежной, хотя и единственной, союзницей, оставалась бабушка Роберта Оукса, хворая Норкинс. Челядь в усадьбе мужа была суровым, независимым племенем — люди они была состоятельные, недоверчивые к чужим, боготворившие моих пасынков. В кругу знакомцев мужа меня принимали с подобающей вежливостью, так и не перешедшей в дружбу, ибо я не знала, как их убедить, что нимало не ответственна за то, что Эмма и мальчики — весьма несправедливо — называли «изгнанием». Мои братья и сестры были обеспечены и не нуждались в моей помощи и участии.

  21  
×
×