— А не могли бы мы вернуться к конкретной теме? Всего минуту назад ты…
— Я пыталась вдолбить в твою тупую голову, что я не просто стала для тебя невидимой, я всегда была для тебя невидимой. Все, что ты видел во мне, было лишь тем, что тебе хотелось видеть. Метафорически же все, что ты видел, сводилось вот к этому.
Неожиданно и странно, на расстоянии примерно трех футов от двери, футах в пяти над полом, в воздухе возникает поднятый вверх изящный мизинец; но почти в тот же момент, как он успевает его разглядеть, мизинец исчезает.
— Ну, я могу представить себе другую часть твоего анатомического строения, которая гораздо ярче — просто чертовски ярко! — могла бы выразить твою суть. В Древней Греции она называлась «дельта».
— Отвратительная дешевка!
— Зато точно.
— Запрещаю тебе говорить. Ни слова больше! Кто ты такой? Разложившийся наемный писака десятого разряда. Недаром «Таймс» в «Литературном приложении» пишет, что ты — оскорбление, брошенное в лицо серьезной английской литературе.
— А я, между прочим, считаю это одним из величайших комплиментов в свой адрес!
— Еще бы! Ведь это единственное признание твоей исключительности!
Молчание. Он снова откидывается на локте, опускает глаза, разглядывает кровать.
— По крайней мере ты все-таки кое-что для меня сделала. Я смог осознать, что эволюция совершенно сошла с ума, который и так-то был у нее далеко не в лучшей форме, когда вовлекла женщин в эволюционный процесс.
— И извлекла тебя из лона одной из них.
— За что вы вечно отыгрываетесь на нас, устраивая в отместку низкие и злобные трюки.
— А вы — невинные и белокрылые, славные своим неприятием насилия мужчины, ни сном ни духом ни о чем таком и представления не имели!
— Пока вы нас не обучили.
— Не молчи. Продолжай, не смущаясь. За тобой плотными рядами стоят твои сторонники с диагностированной и сертифицированной мужской паранойей.
Он грозит вытянутым пальцем в сторону двери:
— Вот что я тебе скажу. Даже если бы Клеопатра, твоя тетка с Кипра, и Елена Троянская вместе воплотились в тебе одной и стояли бы там, возле двери, я бы на тебя и смотреть не стал, не то чтобы тебя коснуться!
— Тебе незачем беспокоиться! Я скорее предпочла бы, чтобы меня стая орангутанов изнасиловала!
— Меня это вовсе не удивляет.
— Мне приходилось встречать всяких презренных…
— А также бедных долбаных орангутанов!
Молчание.
— Если ты хоть на миг вообразил себе, что это тебе так вот сойдет…
— А если ты думаешь, что я не согласился бы лучше не знать ни одной буквы алфавита, чем снова оказаться с тобой в одном помещении…
— Если бы ты даже пополз на коленях отсюда прямо в вечность, моля о прощении, я ни за что тебя не простила бы.
— А если бы ты поползла на коленях оттуда сюда, я тебя тоже не простил бы.
— Я тебя ненавижу!
— И вполовину не так сильно, как я тебя.
— Ну уж нет! Ведь я способна ненавидеть как женщина.
— Которая ни одну мысль в голове не может удержать дольше, чем на пять минут.
— Нет может. Про такое дерьмо, как ты.
Он вдруг улыбается, опять садится на кровати совершенно прямо и засовывает руки в карманы халата.
— Я раскусил твою игру, милая моя женщина.
— Не смей называть меня твоей милой женщиной!
— Я прекрасно знаю, почему ты на самом деле стала невидимой.
Снова наступает молчание. Он легонько и чуть насмешливо манит ее пальцем:
— Ну иди, иди сюда. Я же знаю — ты не сможешь устоять перед яблоком. Хоть ты всего лишь архетип.
В комнате по-прежнему царит тишина. Наконец от двери звучит краткий вопрос:
— Почему?
— Потому что, если бы ты не была невидимой, я обвел бы тебя вокруг самого маленького моего пальца в считанные минуты. — И он поднимает вверх собственный мизинец.
С минуту в комнате стоит напряженная тишина; затем от двери раздается звук, не поддающийся передаче с помощью алфавита — греческого ли, или английского, не важно: что-то вроде «урргхх» или «арргхх», одновременно очень глубокого и более высокого тона; может показаться, что кому-то медленно режут горло или у кого-то выжигают душу; что чье-то терпение выходит за пределы всяческого терпения, боль — за пределы нестерпимой боли. Звук раздается близко, но в то же время будто бы исходит из самых дальних глубин вселенной, исторгнут из запредельной и в то же самое время глубочайшей внутренней сути одушевленного существа, из самой сути его страдания. Будь здесь третий слушатель, особенно из тех, кто знаком с не очень-то оптимистической теорией касательно природы космоса, то есть с идеей, что в один прекрасный день наступит коллапс вселенной, спасшейся от ужаса перед собственной, постоянно повторяющейся глупой тщетой, этот звук показался бы ему не только вполне оправданным, но и берущим за душу. Однако мужчина на кровати меж простеганных серых стен совершенно явно и несколько цинично забавляется, не испытывая никаких особых чувств по поводу этого то ли стона, то ли предсмертного хрипа, спровоцированного им самим.