41  

– Маэстро, приветствуем вас.

Все головы Британского симфонического оркестра повернулись к нему, и Клайв встал. Под стук смычков о пюпитры он спустился на сцену. Труба сыграла остроумную четырехнотную цитату из концерта ре мажор – Клайва, не Гайдна. Ах, быть на континенте и быть маэстро! Бальзам. Он обнял Джулио, пожал руку концертмейстеру, поклонился музыкантам и с улыбкой приподнял руки, скромно капитулируя. Потом повернулся и зашептал дирижеру на ухо. Беседовать с оркестром о симфонии он сегодня не хочет. Сделает это завтра, когда все отдохнут. Пока что он с удовольствием посидит и послушает. Обратил внимание Джулио на кларнет и валторны и на piano у литавр.

– Да, да, – с готовностью отозвался Бо. – Я видел.

Возвращаясь на свое место, он заметил, как хмуры лица музыкантов. Они весь день напряженно работали. Ничего, прием в отеле поднимет их дух. Репетиция продолжалась, Бо шлифовал пассаж, прослушивая группы инструментов по отдельности, прося уточнений, среди прочего – в местах, помеченных legato.[30] Клайв же старался пока не сосредотачиваться на технических деталях. Потому что теперь это была музыка, чудесное превращение мысли в звук. Пригнувшись, закрыв глаза, он вслушивался в каждый фрагмент, который позволял исполнить Бо. Иногда Клайв так углублялся в работу над какой-то частью, что, возможно, упускал из виду конечную цель – доставить наслаждение, такое чувственное и одновременно абстрактное, перевести в вибрацию воздуха этот не-язык, чьи смыслы всегда за горизонтом, мерцают соблазнительно оттуда, где сливаются эмоция и интеллект. Некоторые цепочки нот напоминали ему лишь о недавних усилиях, которые он потратил на них. Сейчас Бо проходил следующий пассаж – не совсем диминуэндо, а скорее, сокращение, и Клайву вспомнился беспорядок студии на рассвете и предположения на свой счет, в которых он не осмеливался себе признаться. Великий. Идиотом он был, когда об этом подумал? Конечно, должен наступить в жизни такой момент, когда впервые осознаешь свою ценность, – и конечно, это всегда будет казаться абсурдом.

А уже снова играл тромбон, и сложносплетенное, чуть сдавленное крещендо разродилось наконец последним изложением мелодии – медным карнавальным тутти.[31] Но фатально не освеженной. Клайв опустил лицо в ладони. Он не зря беспокоился. Загублена работа. Перед отъездом в Манчестер он отдал страницы в том виде, в каком они были. У него не оставалось времени. Теперь он не мог вспомнить изысканную вариацию, которую почти сочинил тогда. Она должна была стать моментом торжествующего утверждения, вобрать в себя все радостно-человеческое перед грядущим крахом. А в нынешнем виде – простое повторение, фортиссимо, громогласный прозаизм, ложный пафос, хуже того, пустота, и только месть может ее заполнить.

Поскольку время репетиции истекало, Бо дал оркестру доиграть до конца. Клайв обмяк в кресле. Теперь все это звучало для него иначе. Тема распадалась в шквале диссонансов и набирала звучность, но все выходило нелепо, как будто двадцать оркестров настраивалось на ля. И диссонанса-то не было. На самом деле почти все инструменты держали одну и ту же ноту. Гудение. Гигантская волынка, нуждающаяся в ремонте. Он слышал только ля, перебрасываемое от инструмента к инструменту, от одной группы к другой. Абсолютный слух Клайва вдруг стал его болезнью. Это ля сверлило его мозг. Он хотел выбежать из зала, но находился он под прицелом глаз дирижера, и уход с собственной репетиции за несколько минут до конца представлялся немыслимым. Поэтому он еще глубже осел в кресле, сжал ладонями лицо с видом глубокой сосредоточенности и дострадал до финиша, до четырех заключительных тактов тишины.

Условились, что в отель Клайва отвезет дирижерский «роллс-ройс», ждавший у артистического входа. Но Бо отвлекли оркестровыми делами, и несколько минут Клайв мог побыть наедине с собой в темноте возле Концертгебау. Он прошел сквозь толпу на Ван-Барлестраат. Люди уже собирались на вечерний концерт. Шуберт. (Не наслушался мир сифилитика Шуберта?) Клайв остановился на углу и вдохнул мягкий амстердамский воздух, отдававший, как всегда, сигарным дымом и кетчупом. Он достаточно хорошо знал свою партитуру, знал, сколько там ля и как на самом деле звучит этот раздел. То, что произошло с ним в зале, было слуховой галлюцинацией, иллюзией – или крахом иллюзий. Отсутствие вариации погубило его шедевр, и сейчас он утвердился в своих планах еще больше, если возможно такое. Уже не ярость двигала им, не отвращение и ненависть, не верность данному слову. Предстоящее было исполнением контракта, внеморальным и неизбежным, как чистая геометрия, и он не испытывал никаких чувств.


  41  
×
×