43  

— Вы уверены?

Их тактика нисколько меня не удивляет. Я прекрасно знаю, какой весомый смысл можно вложить в любые инсинуации и намеки, я знаю, что любой вопрос можно построить так, что он сам продиктует ответ. Меры, определенные законом, они будут применять против меня лишь до тех пор, пока это будет их устраивать, а потом пустят в ход другие методы. Такова практика Третьего отдела. Для тех, кто действует, не считаясь с законами, судопроизводство попросту одно из многочисленных средств достижения цели.

Я нарушаю молчание:

— Никто не осмелится заявить мне такое в глаза. Кто подписал показания, которые вы зачитали первыми?

Небрежно отмахнувшись, он откидывается на спинку кресла.

— Не важно. У вас еще будет возможность ответить по всем пунктам.

В неподвижной тишине утра мы молча созерцаем друг друга, пока он не решает, что хватит, и, хлопнув в ладоши, приказывает стражнику увести меня.

Оставшись один в сумраке камеры, я долго размышляю о нем и стараюсь понять истоки его враждебности, стараюсь увидеть себя его глазами. Я думаю о том, сколько труда он вложил в переустройство моего кабинета. Вместо того чтобы без лишних хлопот свалить мои бумаги в угол и, усевшись в мое кресло, положить ноги на стол, он усердно демонстрирует мне, какой у него, по его понятиям, хороший вкус. Что же он такое, этот мужчина с тонкой мальчишеской талией и бицепсами громилы, втиснутый в сиреневатую форму, которую придумал для своих сотрудников Третий отдел? Тщеславный, жадный до похвал — безусловно. Ненасытный бабник, никогда не испытывающий полного удовлетворения и не способный дать его той, что рядом. Человек, которому внушили, что достичь вершины можно, лишь пройдя к ней по трупам. Человек, который мечтает, как в недалеком будущем наступит мне на горло, да еще и вдавит сапог посильнее. А как к нему отношусь я? Почему-то мне трудно его ненавидеть. До чего, должно быть, нелегок путь наверх для молодых парней без денег, без покровителей, без мало-мальски приличного образования — таким ничего не стоит примкнуть к преступному миру, равно как и пойти в защитники Империи (а если уж выбирать, то что может быть лучше службы в Третьем отделе!).

Как бы то ни было, мне далеко не просто свыкнуться с унижениями тюремной жизни. Порой, когда я сижу на матрасе и, уставившись на три пятнышка на стене, чувствую, как в тысячный раз во мне зреют все те же вопросы: почему они расположены в ряд? кто их здесь оставил? есть ли в них скрытый смысл?; или когда, расхаживая по камере, ловлю себя на том, что считаю: раз-два-три-четыре-пять-шесть-раз-два-три…; или когда машинально, бездумно вожу рукой по лицу вверх и вниз — я вдруг сознаю, что позволил им сжать мой мир до микроскопических размеров, что с каждым днем я все более похожу на животное или на простейший механизм, к примеру, на игрушечную детскую прялку, колесико, по ободку которого вырезаны восемь крошечных фигурок: отец, жених, старушка, заяц, вор, лягушка… И тогда в приступе умопомрачительного ужаса я срываюсь с места, ношусь по камере, молочу руками воздух, дергаю себя за бороду, топаю ногами — словом, делаю что угодно, только бы выйти из тупого оцепенения и напомнить себе, что там, за стенами, существует другой мир, многообразный и неистощимый.

Есть унижения и другого рода. Все просьбы выдать мне чистую одежду стражники оставляют без внимания. Я вынужден ходить лишь в том, что прихватил с собой в день ареста. Во время каждой прогулки я под наблюдением стражника стираю в холодной воде с золой какую-нибудь одну вещь, — например, рубашку или кальсоны, — а потом несу ее сушиться в камеру (рубашка, которую я оставил сохнуть во дворе, через два дня исчезла). Меня неотвязно преследует кислый запах белья, давно не видевшего солнца.

И — самое унизительное. Из-за однообразия тюремного рациона — суп, овсянка, чай — отправление естественных надобностей превратились для меня в мучение. По нескольку дней хожу с раздутым животом и терплю ощущение тяжести, пока наконец не решаюсь присесть над парашей и вынести режущую, раздирающую кишки боль, которой сопровождается теперь каждое опорожнение желудка.

Меня не бьют, меня не морят голодом, мне не плюют в лицо. Вправе ли я считать себя жертвой, если страдания мои так ничтожны? Но именно мелочность издевательств делает их еще более оскорбительными. Когда дверь камеры впервые захлопнулась и в замке повернулся ключ, я, помнится, улыбнулся. Мне казалось, не такое уж это великое лишение сменить привычное одиночество повседневной жизни на одинокое существование в камере, куда к тому же я переселюсь вместе с миром моих мыслей и воспоминаний. Но теперь я начинаю понимать всю примитивность своих представлений о свободе. Что включает в себя та свобода, которую мне оставили здесь? Свободу выбора: есть или голодать; молчать, или невнятно разговаривать сам с собой, или колотить в дверь, или вопить. Если я и был жертвой несправедливости, жертвой незначительного нарушения законности, то только поначалу, только в первые дни, а сейчас я просто кучка мяса, костей и потрохов.

  43  
×
×