78  

— А меня и не касается.

Мы молчим и думаем — каждый по-своему — о девушке, которая спит в эту ночь далеко отсюда, под россыпью звезд.

— Кто знает, — говорю я, — может быть, когда прискачут варвары, среди них будет и она. — Рисую себе эту картину: во главе отряда всадников она въезжает в открытые ворота, сидит в седле прямо, глаза сверкают; их предтеча, их проводник, она показывает своим товарищам, как куда проехать в этом чужом городе, где она некогда жила. — Уж тогда-то все будет по-другому.

Задумавшись, мы тихо лежим в темноте.

— До чего мне страшно, — говорит она. — Даже подумать боюсь, что с нами будет. Уговариваю себя, мол, обойдется, а пока — день прожила, и ладно. Только иной раз все равно — как представлю себе, что может случиться, от страха руки-ноги отнимаются. Уж и не понимаю, что дальше делать-то. Ни о чем не думаю, только о детях. Что с детьми-то будет? — Она садится в постели. — Что будет с детьми? — в бешенстве кричит она.

— Детей они не тронут, — говорю я. — И никого не тронут. — Глажу ее по голове, успокаиваю, крепко прижимаю к себе, и мы лежим так, пока не подходит время снова кормить ребенка.

Внизу, в кухне, ей спится лучше, говорит она. Там среди ночи проснешься, увидишь, как за решеткой угли светятся, и вроде сразу поспокойнее. Кроме того, ей хотелось бы класть ребенка вместе с собой. Кроме того, лучше, чтобы мать не узнала, где она проводит каждую ночь.

Я тоже чувствую, что это была ошибка, и больше к ней не заглядываю. Сплю один и скучаю по запаху тимьяна и лука, пропитавшему кончики ее пальцев. Первые два-три вечера меня томит тихая, легкая грусть, потом незаметно начинаю забывать.

Стою посреди площади, наблюдаю, как надвигается буря. Небо постепенно выцветает, сейчас оно матово-белое и только на севере подернуто розовым. Красные черепичные крыши поблескивают, воздух начинает светиться; озаренный сиянием, не отбрасывающий ни тени, город в эти последние мгновенья загадочен и прекрасен.

Поднимаюсь на стену. Между бутафорскими воинами стоят люди и глядят вдаль, туда, где на горизонте уже вскипает огромная туча песка и пыли. Никто не произносит ни слова.

Солнце наливается медью. Лодки, все до одной, покинули озеро, птицы замолкли. Ненадолго наступает полнейшая тишина. Затем ее раскалывает ветер.

Спрятавшись в домах, где наглухо закрыты все окна, где двери заложены подушками, где мельчайшая серая пыль, просеиваясь сквозь крышу и потолок, оседает на любой открытой поверхности, затягивает пленкой питьевую воду и хрустит на зубах, мы думаем о существах одной с нами крови, которым спрятаться некуда и которые в подобных обстоятельствах могут лишь встать к ветру спиной и держаться до последнего.


Вечерами, пока не догорят выданные мне на день дрова и пока не надо скорей заползать под одеяло, позволяю себе час-другой посидеть у камина и предаюсь былым увлечениям: чиню, как могу, мои витрины с коллекциями — разбитые и поломанные, они валялись в парке за зданием суда, — снова мудрю над расшифровкой древних письмен на тополиных табличках.

В знак уважения к тем, кто некогда обретался в засыпанных песком руинах, нам, вероятно, тоже следует оставить о себе письменное свидетельство, чтобы люди будущего откопали его из-под обломков нашего города; и если уж писать историю города, вряд ли кто-нибудь справится с этим лучше, чем наш последний городской судья. Но когда, потеплее закутавшись в старую медвежью доху, зажигаю единственную свечку (свечное сало у нас теперь распределяется тоже очень строго), сажусь за стол, кладу рядом кипу пожелтевших документов и начинаю писать, то с удивлением понимаю, что пишу я вовсе не о том, как сложилась история далекого городка на границе Империи, и даже не о том, как населявшие этот городок люди до последнего дня тщились сохранить присутствие духа и целый год жили в ожидании варваров.

«Не нашлось бы ни одного, кто, посетив этот оазис, не пленился бы очарованием здешней жизни, — пишу я. — Мы жили во времени, отмечавшем свой ход веснами и зимами, урожаями, прибытием и отбытием перелетных птиц. Мы жили в единстве со звездами. И уразумей мы, что от нас требуется, мы пошли бы на любые уступки, только бы жить здесь и дальше. Ибо здесь был рай на земле».

Долго смотрю на это выведенное моей рукой прошение о помиловании. Я был бы разочарован, если бы узнал, что таблички, тайне которых я посвятил так много времени, содержат послание столь же уклончивое, двусмысленное и постыдное.

  78  
×
×