Коробка с детективной настольной игрой «Клуэдо».
Карточная игра под названием «Пит».
«Дюпельный» пистолет, похожий на автомат, с вполне исправным пружинным механизмом.
Покореженная пластинка Фрэнка Заппы.
Экземпляр «Питера-грязнули»[22] в твердом переплете.
И наконец, упрятанный на самое дно коробки американский журнал с красотками за июнь 1977 года с Мисс Вэлли-Фордж[23] на обложке, одетой в звездно-полосатое бикини и шляпу, как у Дэйви Крокетта[24]. Внутри — темой номера был американский революционный пыл — другие модели надували губки перед дулами пушек или полулежали на диванах, одетые единственно в треуголки, или томно поглядывали из наполненных пеной джакузи, возбуждающе сжимая в руках кремневые пистолеты. С этих фотографий давно уже слетел флер сексуальных обещаний, как будто они были чувствительны к бегу времени. Модели, с их огромными розовыми грудями, выглядели так, словно принадлежали к расе суперкормилиц. Не хватало только самих младенцев, которым следовало бы мелькать на заднем фоне, ползая туда-сюда по вороху оборок и боа. Ему с трудом верилось, что эти женщины, сейчас, возможно, сражающиеся за титулы самых обаятельных бабушек в Амарилло или Гранд-Рэпидс, когда-то были частью его подростковых фантазий. Сейчас их нагота не пробуждала в нем ни крупицы желания, они лишь напомнили ему — как напоминали и другие вещи, — что он не занимался сексом уже почти год и что последний его опыт — с Татанией Осгуд, переспавшей почти со всеми его знакомыми, — был настолько жалок, что он ни за что бы не стал о нем упоминать, слишком жалок даже для того, чтобы превратить его в юмористический самоуничижительный рассказик о сексуальном поражении, который мог бы снискать ему сочувствие в определенной компании. Обрывки того вечера, как подборка оживших картинок, отпечатались у него в памяти с какой-то жестокой четкостью. Татания в прихожей его квартиры в Стритхеме, держит в руках пакет из супермаркета, в котором лежат две бутылки вина под названием «Молоко тигрицы». Татания в облегающем черном платье без лифчика на диване в маленькой, заваленной книгами гостиной, излучающая поистине необузданную похоть. Он сам в два часа ночи, целующий ее и запускающий руку ей в колготки. Они вдвоем в постели, она плачет, а он пытается утешить ее за всех бросивших ее любовников. Потом сам акт, лишенная удовольствия, сухая схватка под бормотание телевизора мистера Беквы за стеной. Потом нежная кувалда алкоголя наконец-то отправила ее в сон, а он лежал рядом, прислушиваясь к ее тяжелому дыханию и думая, что убожество и провал этой ночи были частью куда большего провала и что это цена его робости; что он заслужил такую ночь, и это не в последний раз, потому что у него недостает мужества желать лучшего. Он тогда испытал порыв — это до сих пор ассоциировалось у него с утренним треньканьем молочных бутылок в грузовиках развозчиков — совершить что-нибудь такое, что навсегда отрезало бы ему путь к отступлению, какое-нибудь безумство любви или что-нибудь жестокое, может, даже убийство.
Он отнес игру со стаканчиками и шариками в гостиную, потом, осторожно ступая, поднялся по лестнице и заглянул в комнату матери, которая лежала в полумраке, словно в воде, что двигала ее членами и медленно поворачивала ее лицо то в одну, то в другую сторону.
Ее вдохи напоминали заглушенный вздох удивления, а с каждым выдохом она, казалось, теряла все больше воздуха. Болезнь отлучала ее от кислорода, и, сколько бы ни оставалось у нее дней, которые она проведет в саду, укрывшись пледом, потягивая свой любимый чай и болтая с теми, кто придет ее навестить, процесс, день за днем приближающий ее к смерти, с безжалостной непреклонностью продолжался, вершил свое лютое дело — почти незаметно для людских глаз. Какой в этом был смысл, кроме чисто биологического? Какой урок можно извлечь, наблюдая за тем, как кто-нибудь умирает? Может, смысл был в том, чтобы еще сильнее столкнуть человека с его собственной жизнью, заставить его увидеть необходимость примириться с ней? Memento mori, как старые надгробия с черепами и песочными часами, напоминающие, что «и ты скоро станешь тем же, что и я»?
Он пытался однажды, вскоре после несчастья со Стивеном, уверовать в Бога и предопределенность всего сущего. Он каждый день выделял время для молитвы: двадцать минут утром и двадцать вечером, становясь на колени, как это было принято, и сложив руки у губ. Он никому об этом не рассказывал, и поначалу ему стало легче, он обрел источник силы и утешения, не зависящий ни от кого — ни от учителей, ни от родителей — людей, которых может внезапно не стать. Потом две молитвы превратились в одну, а двадцать минут съежились до десяти. Он обращался к Богу, но Бог не ответил ему ни слова. Был только его собственный голос, его бесконечные детские просьбы, ноющие коленки, пока он наконец, словно вновь глотнув свежего воздуха, не бросил все это. У его отца был особый счет к религии, к «теребящим Бога». Алек не знал, была ли верующей Алиса. Он надеялся, что была, хотя в последний раз, когда он видел ее с Осборном, она дразнила священника, заявляя, что стала солнцепоклонницей, «немного ацтеком», что его преподобие, сидевший подле нее с зелеными солнечными очками на носу, похоже, счел ничуть не противоречащим современному англиканству. Любопытно, но она действительно при определенном освещении, в определенное время, с лицом, опухшим от стероидов, со взглядом, заострившимся от страданий, больше походила на старейшину какого-нибудь угрюмого племени великих равнин или тропических лесов, чем на англичанку из среднего класса, директрису на пенсии, его мать, Алису Валентайн.
22
Детская книжка немецкого психиатра Генриха Хоффмана (1844).
23
Намек на историческую дату: двухсотлетний юбилей американской регулярной армии, берущей начало с тяжелой зимовки войск Вашингтона в долине Вэлли-Фордж.
24
Знаменитый американский первопроходец, меткий стрелок.