39  

34:13. Жертвенники их разрушьте, столбы их сокрушите, вырубите священные рощи их.

34:17. Не делай себе богов литых.


Не было никакой возможности трактовать первую из заповедей как-либо по-другому. Всякое толкование, идущее наперекор прямому значению, являлось не чем иным, как лживыми ухищрениями, которые выдумывали на вселенских соборах, понимая, какой проповеднический потенциал несут в себе зрительные образы. Кстати сказать, евреи всегда хранили верность этой заповеди, и их храмы никогда не украшались человеческими фигурами, животными и вообще рисунками, не имеющими абстрактного характера. Сама идея единого и всемогущего Бога делала немыслимыми какой бы то ни было пантеон и богов, схожих с природными явлениями — такими как дождь, гром или ветер, или связанными с космографией — с солнцем, луной и звездами. Бог, творец Вселенной, был столь грандиозен, что его было невозможно не только изобразить, но даже вообразить. Если человек не в состоянии представить себе границы Вселенной и постичь бесконечность — что может он знать об облике Бога, если Он больше, чем любое число, и обширней, чем сама вечность? Для человека, в его ничтожности, попытка изобразить Создателя всего на свете считалась ересью и оскорблением Бога. Бог был единственным, кто обладал полномочием на творение, на придание материи формы и даже своего образа и подобия. Он мог создать одно существо из ребра другого существа, однако для человека было бы непростительным дерзновением, высокомерным притязанием на место Всевышнего создавать образ либо подобие того, "что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли". С другой стороны, магометане тоже не осмеливались помещать портреты в своих роскошных мечетях. Среди христиан находились и такие, кто называл причиной поразительных побед мусульманских войск их упрямый отказ от изображения человека. Арабское влияние в Византии явилось одним из существенных факторов, породивших движение иконоборцев. То ли под воздействием суеверий, приписывавших этому запрету военную мощь арабов, то ли по естественной склонности согласовывать свои обычаи с обычаями победителей, то ли чтобы получить возможность проповедовать среди исламских войск — в общем, Восточная христианская церковь поспешно обратилась к первой заповеди. В III веке Евсевий провозгласил, что всякое изображение Иисуса противно Священному Писанию, а потому должно считаться идолопоклонничеством. За много лет до него Астерий Амасийский уже сказал: "Не делай копий с Христа; с него довольно уже и унижения Воплощением, которому он подверг себя добровольно, ради нас. А лучше неси в своей душе символический отпечаток бестелесного Слова". "Имеет ли смысл изготавливать реликвию, противоречащую этому священному Слову?" — спрашивал себя герцог, внезапно потерявший уверенность в успехе своего замысла. Наверное, чистым безумием было думать о возрождении древнего течения иконоборцев, которые решили бы спалить полотнище герцога, а заодно — и его самого? Жоффруа де Шарни понимал, что в конечном счете движение иконоборцев явилось результатом незримой войны — борьбы между властями церковными и светскими. Побуждаемые тем же стремлением к богатству, которое направляло и шаги герцога, византийские монахи накапливали в своих церквах разнообразные чудотворные иконы. И вот толпы верующих отправлялись в паломничество и оставляли свои подношения в обмен на право молиться перед святынями о милости. Чем более многочисленны и важны были эти иконы, тем более богатыми и прославленными становились выставлявшие их напоказ монастыри. Вот почему монахи, ясно видя прихожан, преклоняющих колени перед иконами, закрывали глаза на первую заповедь — при этом их сундуки наполнялись и власть их росла. Императоры с беспокойством наблюдали за неудержимым ростом престижа духовенства в ущерб мирской власти. Византийский император Лев Третий был первым, кто заметил, что церковная аристократия — помимо того что она освобождена от уплаты налогов — стала обладательницей обширнейших территорий, а также благодаря владению священными изображениями может рассчитывать на суеверное благоговение народа. Приняв все это во внимание, Лев Третий запретил культ изображений и тем самым остановил безудержный рост власти монашества и на освободившемся месте построил свою абсолютистскую и воинственную державу. Но герцог был далек от наивности: он знал, что смысл Писания может меняться столько раз, сколько потребуется для очередной власти. Однако в тот раз дела зашли слишком далеко; Церковь тогда, рассуждал Жоффруа де Шарни, претендовала на всю полноту власти не только над делами небесными, но и над мирскими, так что Томас Беккет, архиепископ Кентерберийский, позволил себе следующее утверждение: "Положение клирика таково, что он не имеет над собой царя, кроме Христа. Клирики не могут подчиняться мирским правителям, но только их собственному царю, Царю Небесному. Христианским государям надлежит подчинить свою власть власти церковников, а не пытаться возвыситься над ними. Христианским государям следует повиноваться велениям Церкви, а не выказывать собственное могущество; государи должны склонить головы перед епископами, вместо того чтобы их осуждать". Жоффруа де Шарни решил про себя, что для возвращения призрака иконоборчества нет никаких предпосылок. Преследование человеческих изображений теперь уже никому не принесет выгоды. К тому же теперь картины, на которых запечатлены апостолы, Мадонна, Иисус и даже сам Бог-Отец в облике старца с седой бородой — в прежние времена за подобную ересь расплачивались жизнью, — расплодились настолько, что обратного пути уже нет, сказал себе герцог. Вновь воспрянув духом, бодро подволакивая хромую ногу по залам своего лирейского замка, Жоффруа де Шарни опять наполнялся энтузиазмом, готовностью приняться за свое благородное начинание. Можно ведь вспомнить и о том, убеждал себя герцог, что на втором Вселенском соборе в Никее, проходившем в 787 году, дискуссия с иконоборцами была решительным образом прекращена, когда Церкви пришлось признать полезность священных изображений. Разумеется, чтобы поступать противно такой ясной и принципиальной заповеди, церковникам пришлось слегка вмешаться в ход событий. На взгляд Жоффруа де Шарни, их обоснования были скудны и недостаточны; скудость обоснования можно, например, обнаружить в трудах Фомы Аквинского. В своей "Summa Theologiae" святой утверждал, что культ изображения имеет своим объектом не икону как таковую, но самого Бога, которого воплощает в себе эта форма. Таким образом, поклонение, направленное на зримый образ, на нем не останавливается: окончательная его цель — это божество, чьим отражением является икона. С другой стороны, уверяли епископы, когда свершилось падение человека по причине первородного греха и Иегова ушел из его каждодневной жизни, Его образ сделался таким размытым, что в конце концов человечество совершенно его позабыло. И тогда люди начали путать Бога с другими вещами и стали поклоняться им, как будто бы речь шла о богах. Такие фальшивые божества отображались средствами скульптуры, резьбы и живописи. Запрет, содержащийся в первой заповеди, говорили церковники, направлен против подобных изображений и основан на идолопоклонническом характере их культа. К тому же, поскольку иудеи были всего-навсего жалкой горсткой душ, осаждаемых народами, практиковавшими поклонение идолам, Господь пожелал охранить этих избранных от общения с фальшивыми божествами. И все-таки, размышлял Жоффруа де Шарни, эти аргументы были крайне слабыми: невозможно настолько недооценивать древние религии Ближнего Востока; кто осмелится всерьез утверждать, что эти народы не разделяли статую и божество, которое она представляла? Если для них та или иная фигурка, статуя или картина сами по себе являлись божеством, то как объяснить, что одно и то же изображение повторялось по многу раз, но каждый раз получало новое имя? Вот простой пример: в чем заключается принципиальная разница между статуей Анубиса и статуей святого Петра? Разумеется, никому не придет в голову, что каждое новое изображение Петра относится к новому святому — нет, все они отсылают к основателю Церкви; точно так же и египтяне не считали, что каждое изображение Анубиса — это сам по себе новый бог. Древним египтянам можно предъявить обвинение в политеизме, но, уж конечно, же не в тупости. Напротив, продолжал про себя герцог, именно Римская Церковь способствовала почитанию различных Мадонн, как будто бы на самом деле она не была всегда одной и той же: в каждой церкви стояла собственная Богоматерь, и все они как будто бы состязались между собой в чудотворной силе и оказании милостей в обмен на обеты и, разумеется, подаяния. И действительно, каждой из них поклонялись особым способом, и нередко можно было увидеть процессии, в которых статуи Богоматери несли на носилках, как будто бы Мадонны таким образом доказывают преданность своих прихожан. А если к тому же одна из таких фигур плакала кровавыми слезами, ее почитание превращалось в одержимость: к ногам статуи стекались толпы паломников, во что бы то ни стало стремившихся к ней прикоснуться. Как могла Церковь не распознать в подобных церемониях примитивное идолопоклонничество — точно такое же, которое Господь осудил в своих десяти заповедях? И вот, раздумывая о слабости постулатов святого Фомы, герцог неожиданно нашел объяснение, которое показалось ему безупречным. Это было обоснование, которое не только позволяло ему оправдать существование плащаницы, но к тому же обращалось в наиболее весомый аргумент, к которому Церковь прибегала для защиты культа изображений, при этом ничуть не впадая в противоречие с первой заповедью. Это решение не содержало теологических противоречий: пришествие в мир Иисуса Христа, то есть Бога во плоти, должно было вызвать многообразные последствия. В свете такого события учения Ветхого Завета должны были облечься новым смыслом. Первая заповедь могла быть справедливой только ввиду материальной невозможности объять величие Бога: тогда, как следствие, любая человеческая попытка его отобразить оказывалась оскорблением. Лик Божий представлял собой неразрешимую загадку. Бесспорно, все было именно так вплоть до того момента, пока Господь сделался зримым в маленькой деревушке под названием Вифлеем. Первая заповедь, произнесенная Богом, была не менее категоричной и истинной, как и Его последующее решение явиться во плоти, сделаться Христом. И вот, Жоффруа де Шарни завершил безмолвный разговор с самим собой следующим выводом: "Иисус Христос — это зримый образ Бога-Отца". Как и всегда, когда ему требовалось подтвердить какую-нибудь теологическую догадку, он раскрыл Библию, чтобы отыскать в ней неопровержимое доказательство. Он перелистывал страницы наудачу; герцогу смутно помнилось, что он уже встречал рассуждения на эту тему, и он сразу же углубился в Евангелие от Иоанна. После долгих и безуспешных поисков Жоффруа де Шарни, озаренный светом свечи, в конце концов натолкнулся на фрагмент, который разыскивал:

  39  
×
×