62  

Гюстав, конечно, унижал меня, унижал с самого начала. Я не могла посылать ему письма лично, поэтому пересылала их через Дю Кана. Мне было запрещено приезжать в Круассе и познакомиться с его матерью, хотя однажды я была представлена ей на одном из перекрестков в Париже. Я знала, что мадам Флобер известно, как отвратительно обращался со мной ее сын.

Он унижал меня и другим способом. Он лгал мне и плохо отзывался обо мне в разговорах с друзьями. Он высмеивал во имя своей святой правды большую часть того, что было написано мною. Он прикидывался, будто не знает, как я была бедна. Гюстав хвастался тем, что в Египте заразился «болезнью любви» от дешевой куртизанки. Он дешево и грубо мстил мне, рассказывая на страницах «Мадам Бовари» о печатке, которую я ему подарила в знак нашей любви. И это делал человек, утверждавший, что искусство должно быть безликим!

Позвольте мне рассказать, как меня унижал Гюстав. В начале нашей любви мы обменивались подарками — небольшими сувенирами, иногда нелепыми и ничего не значащими сами по себе, но выражающими суть того, кто их дарил. Его месяцами, годами умиляли мои домашние туфельки, которые я оставила ему. Надеюсь, он потом сжег их. Однажды он прислал мне пресс-папье, то самое, что лежало на его столе. Я была искренне тронута, это был настоящий подарок одного писателя другому — то, что держало вместе листки его прозы, теперь будет беречь мои стихи. Возможно, я упоминала об этом слишком часто, возможно, слишком искренне выражала свою благодарность. И вот что сказал мне Гюстав: он ничуть не жалеет, что избавился от старого пресс-папье, потому что тут же получил другое, вполне заменившее ему старое. Рассказать тебе? — спросил он. Если ты этого хочешь, ответила я. Его новое пресс-папье, сообщил он, кусок бизань-мачты — при этом Гюстав невероятно широко развел руками, — который его отец извлек щипцами из задней части одного старого моряка. Этот моряк — Гюстав с удовольствием рассказывал эту историю, словно самую интересную из всего, что он слыхал в последние годы — утверждал, что понятия не имеет, как этот кусок мачты оказался в том месте, откуда его извлек хирург. При этом Гюстав хохотал, откинув голову назад. Больше всего его заинтриговало, как в этом случае удалось определить, с какой мачты оторвался этот кусок дерева.

Почему он так унижал меня? Не может же быть, как это нередко бывает в любви, что те качества, которые прежде очаровывали его — мой веселый, живой нрав, свобода, чувство равенства с мужчинами, — в конце концов стали раздражать его. Но это не так, потому что он вел себя странно и грубо с самого начала, даже когда больше всего любил меня. В своем втором письме он писал: «Я не могу увидеть колыбель без того, чтобы тут же не увидеть могилу; вид нагой женщины заставляет меня представлять себе ее скелет». Это не похоже на сантименты любовника.

Потомки, возможно, найдут на это самый простой и легкий ответ: он презирал меня потому, что я заслуживала этого, а поскольку он гений, его суждения всегда верны. Но это не так, и никогда так не было. Он боялся меня и поэтому был жесток со мной. Он боялся меня по двум причинам: известной ему и неизвестной. Во-первых, он боялся меня, как многие мужчины боятся женщин: потому что любовницы (или жены) видят их насквозь. Мужчины, во всяком случае некоторые из них, редко бывают взрослыми, но хотят, чтобы женщины понимали их. Поэтому они в конце концов рассказывают им все свои секреты; а потом, когда их достаточно поняли, они начинали ненавидеть женщин за это.

Во втором случае — более важном — он боялся меня потому, что боялся самого себя. Он боялся того, что может по-настоящему полюбить меня. Это был не просто страх того, что я могу вторгнуться в его кабинет и нарушить его одиночество; он боялся, что я вторгнусь в его сердце. Он был жесток, потому что хотел прогнать меня прочь, прогнать из страха, что может по-настоящему полюбить. Я открою вам свою тайную догадку: для Гюстава, хотя он сам едва осознавал это, я олицетворяла жизнь; он отвергал меня так отчаянно потому, что ему было невыносимо стыдно сознавать, почему он это делает. Разве я в этом виновата? Я любила его; неужели в моем желании дать ему возможность тоже полюбить меня было что-то противоестественное? Я боролась не только ради себя, я боролась и ради него тоже: я не понимала, почему он не позволяет себе любить. Он сказал мне, что существует три непременных условия счастья: глупость, эгоизм и отличное здоровье, — он же может поручиться, что в наличии у него лишь второе из условий. Я спорила с ним, боролась, но он хотел верить в то, что счастье невозможно; он находил в этом какое-то странное утешение.

  62  
×
×