60  

Катон наконец ожил.

— Есть или нет, я не знаю и знать не хочу! — пролаял он. — Если ты хочешь лакать нектар, Тит Лабиен, ступай куда-нибудь… куда хочешь! И этого, — добавил он, ткнув пальцем во все еще стенающего Цицерона, — не забудь взять с собой!

Не желая видеть, как они воспримут его слова, он вышел за порог и направился к извилистой тропе, ведущей на вершину каменистого холма Петра.


«Не месяцы, а несколько дней. Сколько дней, восемнадцать? Да, всего восемнадцать дней прошло с тех пор, как Помпей Магн повел нашу огромную армию в Фессалию, на восток. Он не хотел, чтобы я был с ним, — моя критика его раздражала. Поэтому он решил взять с собой моего дорогого Марка Фавония, а меня оставил здесь, в Диррахии, для присмотра за ранеными солдатами.

Марк Фавоний, лучший мой друг, — где он теперь? Если бы он был жив, вернулся бы ко мне с Титом Лабиеном.

Лабиен! Законченный мясник, варвар в шкуре римлянина, дикарь, который испытывал наслаждение, подвергая мучениям своих сограждан просто за то, что они были на стороне Цезаря, а не Помпея. А Помпей, имевший наглость наречь себя Магном — Великим, даже не пикнул, когда Лабиен пытал семьсот пленных солдат из девятого легиона. Людей, которых он очень хорошо знал по Длинноволосой Галлии. Вот в чем причина, вот почему мы потерпели поражение в решительном сражении под Фарсалом. Правильный курс был взят неправильными людьми.

Помпей Магн больше не Великий, и наша любимая Республика в агонии. Меньше чем за час».

С высоты холма Петра открывался великолепный вид на темное, как вино, море под сероватым небом с чуть размытым солнечным диском, на покрытые буйной зеленью холмы, убегающие к далеким вершинам Кандавии, на небольшой островной городок Диррахий, связанный с материком прочным деревянным мостом. Тихий пейзаж. Мирный. Даже бесконечные мили грозных фортификаций, ощетинившихся башнями и повторяющихся по другую сторону ничейной земли, стали ландшафтом, словно они всегда были тут. Немые свидетельства титанической работы обеих сторон во время осады, длившейся месяцы, пока в одну ночь Цезарь вдруг не исчез, позволив Помпею возомнить себя победителем.

Катон стоял на вершине Петры и смотрел в сторону юга. Там, в ста милях отсюда, на острове Коркира, находился Гней Помпей, его огромная морская база, сотни его кораблей, тысячи моряков, гребцов и морских пехотинцев. Странно, но у старшего сына Помпея Магна открылся талант адмирала.

Ветер трепал кожаные полоски его юбки и рукавов, развевал длинные седеющие рыжеватые волосы, прижимал бороду к груди. Прошло полтора года с тех пор, как он покинул Италию, и все это время он не брился и не стригся. Катон был в трауре по потерпевшему крах mos maiorum, по которому Рим всегда жил и должен был жить вечно. Но вот уже в течение ста лет mos maiorum упорно подрывают всякие политические демагоги и военачальники, и Гай Юлий Цезарь — худший из них.

«Как я ненавижу Цезаря! Я ненавидел его еще до того, как достаточно повзрослел, чтобы войти в сенат. За вид, за манеры, за красоту, за изумительное красноречие, за блестящую способность к законотворчеству, за обыкновение наставлять рога своим политическим оппонентам, за беспрецедентный военный талант, за абсолютное презрение к mos maiorum и, наконец, за неоспоримую знатность. Как мы воевали с ним на Форуме и в сенате, мы, назвавшие себя boni — добрыми людьми, патриотами Рима! Катул, Агенобарб, Метелл Сципион, Бибул и я. Катул теперь мертв, Бибул мертв. Где Агенобарб и этот монументальный идиот Метелл Сципион? Неужели я — единственный выживший boni?»


Вдруг пошел дождь, что не было неожиданностью в этих местах, и Катон возвратился в генеральскую резиденцию, где теперь находились только Статилл и Афенодор Кордилион. Два человека, которых он всегда был рад видеть.

Статилл и Афенодор Кордилион были парой его домашних философов так много лет, что никто и вспомнить не мог. Он кормил их и платил им за то, что они составляли ему компанию. Только настоящий стоик мог вынести гостеприимство Катона дольше одного-двух дней, ибо этот правнук бессмертного Катона Цензора гордился простотой своих вкусов. Окружающие стали называть его скрягой, но это нисколько не расстраивало Катона. Он был невосприимчив как к критике, так и к хорошему мнению других о нем. Но не меньше, чем к стоицизму, Катон был привержен к вину. Хотя вино, которое он распивал со своими философами, было дешевым и очень невкусным, зато запас его был бездонным. Катон без тени смущения заявлял, что если раб, стоящий меньше пяти тысяч сестерциев, делает столько же, сколько невольник, стоящий в пятьдесят раз дороже, то зачем переплачивать? А еще он не терпел в доме женщин.

  60  
×
×