40  

«Долго ломал я свою грешную голову, — личная речь Хаджи Нотаука, — над сочинением букваря для моего родного языка, лучшие звуки которого, звуки песней и преданий богатырских, льются и исчезают по глухим лесам и ущельям, не попадая в сосуд книги. Не так ли гремучие ключи наших гор, не уловленные фонтаном и водоемом, льются и исчезают в камыше и тине ваших прикубанских болот? Но я не ожидал, чтоб мой труд, приветливо улыбавшийся мне в замысле, был так тяжел и неподатлив в исполнении. Сознаюсь, что не раз я ворочался назад, пройдя большую половину пути, и искал новой дороги, трогал другие струны и искал других ключей к дверям сокровищницы знаков и начертаний для этих неуловимых, неосязаемых ухом отзвуков от звуков. В минуты отчаянного недоумения я молился. И потом, мне чудилось, что мне пособляли и подсказывали, и утреннее щебетанье ласточки, и вечерний шум старого дуба, у порога моей уны (хижины), и ночное фырканье коня, увозящего наездника в набег. Мне уже оставалось уломать один только звук, на один только артачливый звук оставалось мне наложить бразды буквы; но здесь-то я и не мог ничего сделать; на этом препятствии я упал и больше не поднимался. Дослушай. В один ненастный осенний вечер тоска меня гнетила, тоска ума, — это не то, что сердечная кручина, — это жгучей и злей. Я уединился в свою уну, крепко запер за собою дверь и стал молиться. Буря врывалась в трубу очага и возмущала разложенный на нем огонь. Я молился и плакал, вся душа выходила из меня в молитве, молился я до последнего остатка телесных сил, и там же, на ветхом килиме молитвенном, заснул.

И вот посетило меня видение грозное. Дух ли света, дух ли тьмы — стал прямо передо мною и, вонзив в меня две молнии страшных очей, вещал громовым словом: Нотаук, дерзкий сын праха! кто призвал тебя, кто подал тебе млат на скование цепей вольному языку вольного народа Адигов? Где твой смысл, о человек, возмечтавший уловить и удержать в тенетах клокот горного потока, свист стрелы, топот бранного скакуна? Ведай, Хаджи, что на твой труд нет благословения там, где твоя молитва и твой плач, в нынешний вечер, услышаны; ведай, что мрак морщин не падает на ясное чело народа, доколе не заключил он своих поколений в высокоминаретных городах, а мыслей и чувств, и песней, и сказаний своих в многолиственных книгах. Есть на земле одна книга, книга книг — и довольно. Повелеваю тебе — встань и предай пламени нечестивые твои начертания, и пеплом их посыпь осужденную твою голову, да не будешь предан неугасающему пламени джехеннема…

Я почувствовал толчок и вскочил, объятый ужасом. Холод и темнота могилы наполняли мою уну. Дверь ее была отворена, качалась на петлях и уныло скрипела, — и мне чудились шаги, поспешно от нее удаляющиеся. Буря выла на крыше. На очаге ни искры. Дрожа всеми членами, я развел огонь, устроил костер и возложил на него мои дорогие свитки. Я приготовил к закланию моего Исхака, но не имел ни веры, ни твердости Ибрагима. Что за тревога, что за борьба бушевала в моей душе! То хотел я бежать вон, то порывался к очагу, чтоб спасти мое умственное сокровище, и еще было время. И между тем, я оставался на одном месте, как придавленный невидимой рукой. Я уподоблялся безумцу, который из своих рук зажег собственное здание и не имел больше сил ни остановить пожара, ни оторвать глаз от потрясающего зрелища. И вот огонь уже коснулся, уже вкусил моей жертвы. В мое сердце вонзился раскаленный гвоздь; я упал на колени и вне себя вскрикнул: джехеннем мне, — но только пощади, злая и добрая стихия, отпусти трудно рожденное детище моей мысли!.. Нобуря, врываясь с грохотом в широкую трубу очага, волновала пламя и ускоряла горение моего полночного жертвоприношения. Я долго оставался в одном и том же положении, рыдал и ломал себе руки…

На другой день уж весь Богундыр знал о моем ночном приключении, хоть я сам и не говорил про него никому ни слова…»

РАССКАЗ ОДИНАДЦАТЫЙ

Заведения врачебные и богоугодные. — Учреждения, посвященные подвигам спасения

В Запорожском и, старого времени, Черноморском войске по всем необходимейшим в строении общества должностям или званиям были особые представители, носившие одинаковый с предводителем войска титул: войсковой, то есть один изо всего и для всего войска. Был войсковой судья, который чинил суд и расправу; был войсковой писарь, который хранил войсковую печать и рассылал по куреням «листы» (приказы); был войсковой асаул, который заведовал делами полиции; был войсковой «протопопа», который имел попечение о церкви; был войсковой «пушкарь», который заправлял артиллерией; был войсковой «довбыш», который бил в литавры сбор и тревогу, и был даже войсковой «кухарь», или интендант по части продовольствия. Но, к удивлению, не было одного, очень нужного лица, — не было войскового лекаря. Ужели тогдашние казаки были закалены до того, что их не брала никакая болезнь? Нет, это было бы выше человеческой природы. Платили и тогда дань природе, а еще большую дань платили войне: бывали больные и, еще чаще, бывали раненые. Но врачебная помощь не выходила из ряда обыкновенных услуг между односумами, и в каждом односумстве были люди, обладавшие знанием добрых свойств растений и магической силой наговоров. К разряду таких людей принадлежали преимущественно артельщики и кашевары. И дома, и в походе не переводился у них запас лекарственных зельев и снадобьев. Были они люди самых строгих правил, считали за грех дать уголек на трубку из костра, на котором варилась каша, обет безбрачия выполняли ненарушимо и за свою «працю» (практику) не требовали ни воздаяния, ни известности. И, может быть, эта самая скромность была причиной, что в составе войскового штаба не имелось войскового лекаря. Не будем касаться наговоров: темна вода во облацех воздушных. Но лечение травами, в разных видах, была чистая действительность. Самые тяжелые раны излечивались мазями из соков растений. Кто найдет это противным науке и теории вероятностей, может справиться с современным опытом, за которым не нужно дальше идти, как в аулы закубанских горцев; там тот же самый способ лечения ран растительными, жидкими мазями. Натура, скажут, сильная, не испорченная натура… Могла лечить и натура, но односумы, как упомянуто, все-таки помогали. Раненому не давали спать около трех суток; у его изголовья стучали в бубен и пели боевую песню. Лежал ли он на биваке или в курене, пред его глазами раскладывали огонь, блеск которого облегчал тоску, какая чувствуется от потери крови и избытка телесных страданий. Пуще всего не допускали к нему людей с дурным глазом, с излишней, если угодно, восприимчивостью. Ни в каких костераздроблениях не прибегали к помощи хирургии; на конец концов, ей предпочитали смерть. Но если приключался антонов огонь, тогда другое дело; тогда бывали пациенты, что сами себе простым ножом отхватывали ногу или руку. Если нужно было вывести осколки кости из прострела ноги или руки, то вводили в рану волосяную заволоку и дергали ее взад и вперед несколько раз. Больше ли тогда было выздоравливающих или больше умирающих — отчетов не сохранилось; дело хоть и не слишком давнее, да не письменное.

  40  
×
×