228  

Мчалась машина в черной ночи, какие стоят в последних числах августа, ровно шумел мотор, ровно шуршали шины. Задремывалось. Наверно бы, и спалось. Если бы не желание поесть. Ночью, когда не спишь, всегда почему-то очень есть хочется.

— Роман Прокофьевич, — спросил он, — поужинать-то удалось, или как?

— Зашел в буфет, перехватил бутербродов. Бутылку лимонаду выпил. Да сладкий больно, приторный. Он не на сахарине, как думаете?

— А черт его знает. У них в Высокогорске все возможно.

— В горле липнет. Еще больше пить охота.

— А вот я голодный, аж щелкает в животе. Неужели не захватил бутербродик в дорогу?

— Захватил. Да он того…

— Чего?

— Сыр на нем, видать, в прошлом году нарезанный. Края загнулись. Вместо черепицы крышу крыть можно.

— Ну дай, попробую.

Василий Антонович принялся жевать черствую невкусную булку, которая крошилась в пальцах, и твердый, почему-то с привкусом сосновой коры, замасленный сыр.

— Может, остановимся где-нибудь у речки? Воды попьем.

Доехали до первого попавшего моста, сошли по насыпи вниз к берегу. Забросив удочки в черную воду, там сидели рыболовы. В отдалении горел костер. Пламя облизывало круглые бока большого котла, подвешенного на козлах. При свете костра было видно, что на удочках вместо поплавков маленькие колокольчики. Только было Василий Антонович хотел спросить, как клюет, один из колокольчиков зазвенел, рыболов сделал подсечку и потащил. Он вытащил подлещика. Где-то дальше по берегу звенел другой колокольчик. Там тоже плескалось, тоже, видимо, удача.

— Кружки нет, товарищи? — спросил Василий Антонович.

— Своя посудина есть. — Бойко подал ему граненый стакан. — Мытый, Василий Антонович. Зачерпнуть?

— Сам могу.

Пил холодную речную воду, пахнувшую рыбой, посматривал на котелок.

— Уха, что ли? — спросил.

— Уха. Общественная. Составите компанию, — угостим.

Чудесный запах источался из-под деревянной крышки, которой был накрыт котелок, нестерпимо хотелось хлебнуть чего-нибудь вкусного — и не чего-нибудь, а именно этой рыбацкой ухи, сваренной на открытом воздухе, и заглушить неотвязный сосновый привкус, оставшийся во рту от высоко-горского бутерброда. Но восток уже светлел, розовело над лесом. Под мостом еще держался нетронутый ночной мрак, а там, в небе, над розовой полосой, уже все больше зеленело.

— Спасибо, — ответил. — Спешим.

Ехали дальше. Дрема прошла. Василий Антонович раздумывал об этих рыбаках. Кто они, чем занимаются? В кустах он видел два мотороллера. Может быть, приехали из Высокогорска или, вернее, из Старгорода, потому что до Старгорода отсюда уже не больше часа-полутора езды. Хороший народ, наверно. Может быть, рабочие. Может быть, инженеры. А то и врачи, учителя, бухгалтеры. На рыбалках все равны, и перед лицом первобытных охотничьих инстинктов все утрачивают черты, присущие людям той или иной профессии.

В Старгород въехали, когда уже совсем рассвело и по городу шли первые трамваи.

В доме было тихо. Зашел в бывший свой кабинет. Александр спал, свернувшись под тонким одеялам. Теплых, стеганых он не признавал, — закалялся, видите ли. Заглянул к Юлии. Спала, раскинув руки, рассыпав волосы на подушках. Сильная, раздражающе красивая. Красивая даже и без своих кремов, помад, карандашей. Подумал о том, что и она и Александр вступают в какую-то новую жизнь, — одну прожили, начинают вторую, может быть, и на этот раз не последнюю. А он все живет одну. Пошел в спальню, увидел столик Софии Павловны. Встала перед ним Соня, милая, хорошая Соня. Как хорошо, что она у него есть, как хорошо, что через эту одну свою жизнь он идет вместе с нею, Соней.

Совершенно невыносимо, что она застряла там, на Кудесне. Звонила дня три назад, не обрадовала: задерживается. Какие-то новые находки, нельзя оставлять до будущего года, под снег. Проведет там еще добрый месяц. Школьники уедут, им с первого сентября учиться; уедут и некоторые студенты. Она договорилась — работать будут колхозные комсомольцы. Удивительно быстро находит всюду общий язык с комсомольцами. Напрасно она скрывает свои первые сединки, старательно подкрашивает их загадочными снадобьями. В сединках ли дело? Душой Соня моложе многих, даже и двадцатилетних. А он сам? Нет, и он не старик. Размышлять о тех красных подушечках, о которых почти со слезой в голосе только что говорил Артамонов, он не намерен.

  228  
×
×