223  

Все наши разговоры неизбежно вращались вокруг войны. Это плюс мое непонимание в конечном счете и расстроило наши отношения. Что ж, Фаустус был не из тех, кого легко понять. Часто было невозможно разобраться — хочет ли он, чтобы его воспринимали серьезно, и насколько. Было вполне очевидно, что, изображая из себя в университете этакого варвара (осколок прошлого, ведущий непримиримую войну с местной профессурой, этим изнеженным продуктом цивилизации), он лукавил. За всем этим притворством можно было не разглядеть его истинных убеждений. Но они никуда не девались — все время были при нем: преданность старого солдата тем людям, ради которых он рисковал жизнью. Политически говоря, это делало его кем-то вроде суперпатриота типа Джона Уэйна, а во многих вопросах — неисправимым, упрямым консерватором. В то же время на нашем факультете он был среди самых ярых противников Вьетнамской войны. Позицию по этому вопросу он занимал особенную. Он всегда из кожи вон лез, стараясь дистанцироваться от коллег и уж тем более от студентов, которых открыто называл патлатыми молокососами и лоботрясами. Фаустус занимал такую же позицию, как и ветераны, вернувшиеся с бойни, — их гнев и возмущение были его гневом и возмущением. Он был предан не флагу, а медали за заслуги, которую гордо носил на лацкане и достоинство которой было непоправимо попрано Вьетнамской войной. Как бы там ни было, но я полагал, что совместное неприятие войны могло бы упрочить наши отношения. Но в скором будущем мне предстояло узнать, что не могло быть ошибки серьезнее.

Когда заканчивался вывод войск из Вьетнама, группа студентов-киноведов решила организовать в городке показ антивоенных фильмов, снятых студентами разных университетов, — что-то вроде фестиваля под лозунгом «чтобы помнилось», знаменующего окончание этой печальной главы американской истории. Я согласился патронировать фестиваль. Фаустус, узнав о моей роли в этом мероприятии, позвонил мне и спросил — можно ли ему прийти на предварительный просмотр. Просьба его застала меня врасплох, но я, конечно же, согласился. Фильмы в точности соответствовали моим ожиданиям: большей частью кинохроника, а также видеосъемки, смонтированные на контрасте: пышная риторика общественных деятелей сменялась бесконечными кадрами боев и истребления мирных жителей. Когда зажегся свет, я увидел, что Фаустус промокает щеки платком. Из его единственного глаза ручьем катились слезы. Я ждал от него жесткой, но конструктивной критики этого страстного, хотя и любительского протеста против войны. Вместо этого мне пришлось выслушивать оскорбления.

— Всех прячущихся от призыва сукиных сынов, ответственных за эту погань, нужно предать военно-полевому суду и подвесить за яйца, — такими были его первые слова. — А вас, сынок, в первую очередь.

Вы думаете, он шутил? Вовсе нет. Именно так он и думал. Объяснений мне не пришлось просить — они полились потоком.

— Если говорить о войне, то есть люди, которые имеют право на критику, и есть люди, у которых этого права нет. У вас его нет. Во всяком случае если в результате вашей критики принесенные в жертву мальчишки, которых обманом кинули в эту бойню, становятся похожими на убийц-маньяков. Да, это была грязная война, нет сомнений. Но то не их вина. — Я попытался возразить и согласиться одновременно, но он не дал мне сделать ни того, ни другого. — Мы с вами никогда не говорили на эту тему. Но чем конкретно вы занимались во время этой войны, дружок? Тоже получили студенческую отсрочку?

Я решил — пусть его считает, что ответ на этот вопрос простое «да». Истина все равно не смогла бы навести мост над внезапно образовавшейся между нами пропастью. Пусть думает, что я увиливал от призыва. Если бы он узнал, что от призыва меня спасло участие во всучивании почтеннейшей публике пленительного члена Чипси Голденстоуна, то он бы, наверно, схватился за свой палаш.

После этого я больше не встречался с Фаустусом. Если бы мы и не разошлись во взглядах на войну, то следующая консультация с ним у меня все равно состоялась бы лишь через несколько месяцев. Прошло две-три недели, и старик лег на операцию по коронарному шунтированию — очередную в длинной серии. Предполагалось, что он надолго будет выведен из строя. Я послал ему свою визитку и записку. Он не ответил. Жаль. Невзирая на все наши разногласия, у него было некое грубоватое, воинственное достоинство, вызывавшее уважение. Если бы кто и смог меня убедить, что «Пески Иводзимы» лучше «Великой иллюзии» {336} (о чем мы как-то с ним спорили), то только Фаустус. Но наши разговоры о кино дальше этого не шли. А мне теперь нужно было идти гораздо дальше. Осталось найти последнее недостающее звено в моем изучении катаров, ответить на вопрос, не дававший мне покоя после Цюриха. Почему кино? Как объяснить особый интерес сирот к искусству кино?


  223  
×
×