6  

К тому времени уже стало появляться все больше и больше отступников, которые пытались нажиться на запоздалой американской сексуальной революции, — в желтые журналы и желтоватые кинофильмы хлынули мегеры с обнаженными сиськами и пышногрудые девицы. Пройдет еще несколько лет, и нас будут до отвращения потчевать запредельной порнухой, которая заполонила экраны с ее генитальной гимнастикой и полномасштабной гинекологией. Но я вспоминаю иллюзию другого порядка — ту, что действовала через недомолвки и элегантную беззаботность. Иногда в итальянских лентах того периода любовные страсти показывали с большим откровением, вкрапляя их в грубые реалии повседневности. Итальянские кинематографисты признавали существование грязи на улицах, испачканной одежды, треснутой штукатурки (даже упивались всем этим). В сверхстерильной Америке среднего класса, где вырос я, мерзости такого рода демонстрировались редко. И тем не менее словно по мановению волшебной палочки именно такие вещи и стали для меня мерилом художественных достоинств фильма — эти экзотические образы убожества, которых я никогда не встречал в реальной жизни, почему-то рождали «настоящую жизнь», хотя я и знал, что они кажутся искусственными, что им не хватает той органической правды, которая в них была. Сильвана Мангано {25} , собирая урожай в фильме «Горький рис», останавливается, чтобы отереть лоб. Волосы сбились в великолепный колтун. Дородное тело обильно потеет. Когда она поднимает руку, под мышкой видны настоящие волосы. Блузка, свободно перевязанная в талии, полощется на ветру, обнажая пышный изгиб мощных грудей. Под прилипающей к телу материей уверенно торчат соски. На экране весь этот мираж длится лишь несколько секунд. Но для моего очарованного взгляда присутствие здесь женщины неоспоримо. Я почти что ощущаю исходящий от нее запах земли, запретные женские благоухания.

И разве нет какой-то дьявольской иронии в том, что эти французские и итальянские сирены призвали меня к серьезному изучению кино? В моих воспоминаниях они — Джина Лоллобриджида, Симона Синьоре, Мартин Кароль {26} — обещают праздник любви, жизнь, бьющую ключом. Но от них я узнал, что зов плоти — это только начало более мрачного приключения; я не подозревал, что за ними лежит подземный лабиринт, который ведет все ниже и ниже, в мир Макса Касла. Там, среди старых ересей и забытых божеств, я со временем узна?ю, что и жизнь и любовь могут быть приманками в роковой ловушке.

И все же я должен быть им благодарен — опасное желание, разбуженное во мне этими мимолетными мгновениями киноискушений, стало первым и еще невнятным признаком наступающей зрелости. С их помощью я узнавал разницу между сексуальным и чувственным. Ведь секс — это не что иное, как внезапно проснувшийся аппетит, он прорезается под воздействием гормонов, которые производит юный организм, и не имеет ни формы, ни пристрастий. Он владеет нами, как и всеми бесхитростными животными, у которых течке сопутствует совокупление. Но вот чувственность (грубый инстинкт, преображенный искусством в нечто интеллектуальное, в не способную наскучить забаву) — это совсем другое дело, это уже вещь для взрослых людей. Она идеализирует тело, делая из него символ бестелесности.

Платон, как считают некоторые ученые, имел в виду что-то вроде кино, когда приводил свою знаменитую аллегорию с пещерой. Он представлял себе, что погруженные в темноту зрители — а это весь злополучный род человеческий — пребывают в наваждении, наблюдая за шествием теней по стене пещеры. Но я думаю, что великий старик ошибался. Или скажем иначе: из своей седой древности он не мог предвидеть, что кинообманы, сотворенные умелыми руками, могут стать предметом неподдельного восхищения, превратиться в ослепительные образы непреходящего блаженства. Чем и стали эти экранные дивы (во всяком случае, для меня): обольстительными существами, сотворенными из света, неизменными, вечными, неподверженными тлену. Снова и снова закрываю я глаза (в поисках утешения или вдохновения), чтобы увидеть их в прежнем блеске, погрузиться в воспоминания о том, что для меня реальнее собственного опыта.

Среди моих воспоминаний, относящихся к тем далеким годам юношеских грез, есть одно сильное и яркое. Оно возвращается ко мне в виде чуть размытого светового квадрата, я вижу себя — потрясенный и возбужденный я сижу в темноте и вкушаю наслаждение. Насколько мне помнилось, это был эпизод из ренуаровской «Une Partie de Campagne»[2] {27} . Но потом, несколько лет спустя, я обнаружил, что ошибался. Пересмотрел фильм — такой сцены в нем не оказалось. Я обратился за помощью к друзьям и коллегам. «Ты не помнишь фильма, в котором?..»


  6  
×
×