124  

Отведенная в жилище Вдовца, Иман отвергла его притязания — боролась с ним свирепее тигра (уж Али-то знал, как) — и при малейшей возможности убежала на Пустошь, не думая, останется жива или нет. Пойманная соплеменниками, она в яростной решимости сражалась и с ними: клялась, что, если ее вернут к назначенному fiancé[47], она убежит снова, или ночью перережет ему горло, или наделает еще много дел — каких именно, в точности она и сама не знала, но только они станут «ужасом земли». Во избежание побега Иман связали кожаными ремнями, однако она перегрызла узы и убежала вновь — была снова схвачена — и тогда, не заручившись ничьей поддержкой, потребовала разрешения принести обет Целомудрия — тот самый, что предусмотрен законами.

«Ты настолько ненавидела этого старика, что пожертвовала всем, лишь бы избавиться от его притязаний?» — спросил Али — Иман же ответила, что не питала ненависти к нему — ни к другим мужчинам — нет-нет — причиной тому была не ненависть, — тут она опустила глаза и натянула капюшон пониже, чтобы он не увидел ее лица.

Так она не любила ни разу? Прожила все эти годы — Весну своей жизни — в отречении от мира, подобно монахине? Неужели ни один Юноша из числа тех, кто сторожит стада, или разъезжает верхом на службе у паши, или охотится на Кабана, не заставил ее сожалеть о своем поступке, о сделанном ею выборе? «Что ты, о каком выборе? — воскликнула Иман. — Выбор у меня был невелик — либо жить с нелюбимым, либо умереть. Я решила не умирать — вот и все — и вот…» Она вскинула голову, и на губах у нее заиграла улыбка, а в глазах вспыхнули огоньки: «И вот, я разъезжаю верхом, я охочусь, я имею слово в Совете. Разве этого мало? Больше любви — или нет? Скажи мне».

«Немногое известно мне о любви, — отвечал Али, — разве что ее цена — не знаю, что можно взять за нее взамен. Иман! Теперь, когда я нашел тебя — а ты меня, — я вижу, что ты потеряна для меня столь же безвозвратно, как если бы я и не возвращался из той проклятой страны, куда меня отвезли!»

Иман молчала — она выпрямилась, побудив и Али встать с места. Проникновенная нежность выразилась в ее чертах, а глаза, устремленные на него, наполнила неизбывная печаль: этот взгляд — было единственное, что в ней нисколько не переменилось. «Пойдем, — произнесла она. — Я отведу тебя в Совет, и мои собратья радушно тебя примут: ведь ты почитался мертвым — и вот вернулся. Не спрашивай больше ни о чем!»

Молчанием встретили возвращение Блудного Сына суровые Пастухи: когда Али объявил свое имя, большинство из них не выразило никакой радости — но и неодобрения тоже — один без улыбки протянул ему руку — другой с любопытством осмотрел его лошадь, поклажу (что там внутри?) и попросил показать меч, знак былой милости прежнего паши, — а третий отвернулся, не ответив на Приветствие — по той же самой причине: Али (как он слышал) состоял в воинстве у паши, который истребил весь его род. Али попытался описать им свои похождения среди Неверных, но они мало что поняли из рассказа — посмеялись, сочтя все шуткой или блажью, — скоро им наскучило нагромождение небылиц, в которых они Али заподозрили, — и на том он с ними расстался. Тем не менее права Али в Совете никто не оспаривал — ему подыскали кров и (когда ладони его загрубеют) обещали найти работу.

С Иман, конечно же, дело обстояло иначе — с ней он словно бы открыл книгу, давным-давно захлопнутую и закрытую на застежки, — книгу времен ранней юности; иные страницы он забыл или превратно запомнил — иные до сих пор знал наизусть. Али с Иман, как бывало прежде, лежали рядом в тенистой долине, вслушиваясь в сонное полуденное безмолвие — и припоминали, какие чувства переживали тогда, не умея их назвать. Али ощущал, как в душе у него пробиваются давно заглохшие прозрачно-чистые ручьи. Теперь-то он знал, как их назвать, — и знал, куда некогда они готовы были устремиться, — знала об этом и Иман — но теперь обоюдное целомудрие береглось данным ею обетом, как прежде — детской Невинностью: их наполнял прежний восторг, не находивший выхода. Рука Иман касалась руки Али — и тут же отдергивалась — она отводила глаза — сохраняя на лице улыбку, — Али вздыхал и отворачивался — они должны были избегать уединения — и оба понимали это.

Едва лишь обнаружилось (и довольно скоро), что Али не желал ничего другого, как только быть возле Иман, — что переменилась и она — и не желала ничего другого, как только будить его по утрам, скакать верхом рядом с ним в полдень и вместе с ним веселиться по вечерам, как настроения среди соплеменников начали омрачаться. Вспомнились рассказы о том, как в детстве они были неразлучны, — у Источника и близ Очага за ними следили столь же пристально и подозрительно, что и за парочкой в шелках и бархате, шушукающейся на лондонских или батских Балах-маскарадах, — и даже куда придирчивей, поскольку здешние последствия могли оказаться еще более роковыми, а расплата гораздо суровей: тут каждый заранее видел себя Палачом — рука бралась за оружие с той же легкостью, что и губы раздвигались в улыбке. Однако у наций, именуемых цивилизованными, виселица карает совместное прегрешение только тех, кто на самом деле принадлежит к одному полу, независимо от одежды и внешнего убранства — здесь же властвует Закон иной. В этом исхоженном вдоль и поперек безлесном краю среди множества удобных местечек нельзя найти ни одного, где влюбленным удалось бы избежать недреманного Ока, — стоило Иман и Али уединиться, дабы излить друг другу сердце, спустя час-другой словно бы невзначай вблизи появлялся наблюдатель, проходивший мимо с напускным равнодушием и все же бравший на заметку малейшие подробности сомнительного свидания. Вскоре это сделалось для них невыносимым — они, составляя друг для друга целый мир, не в силах были избавиться от мирского глаза!


  124  
×
×