34  

Фольк вздрогнул, проведя пальцами по шершавым холодным краям трещины, пересекающей стену. Сырое мясо, вспомнил он неожиданно, следы зверя на песке. Ужас подстерегает каждую секунду, требуя своей десятины, готовый обезглавить Эвклида косой хаоса. Бабочки, порхающие в любой – горячей или мирной – точке земли. Каждый миг – переплетение возможного с невозможным, трещины, заложенные с самой первой минуты при температуре три миллиарда градусов по Кельвину где-то между четырнадцатью секундами и тремя минутами после Большого взрыва, исходная точка целой серии случайностей, необходимых, чтобы породить и уничтожить человеческие существа. Пьяные боги, играющие в шахматы, карточные игры олимпийцев, блуждающий метеорит диаметром всего каких-то десять километров, который, столкнувшись с Землей и уничтожив всех животных, весивших более двадцати пяти килограммов, открыл дорогу маленьким и робким в ту пору млекопитающим, а они шестьдесят пять миллионов лет спустя превратятся в хомо сапиенс, хомо луденс[5], человека-насильника.

Все та же Троя – в каждой фотографии, в каждой Венеции. Благоговеть перед деревянным конем с набитым бронзой брюхом, аплодировать всей улицей, встречая флорентийских мастеров и с тем же воодушевлением сжигать их произведения на кострах Савонаролы. Итогом века, а может быть тридцати минувших веков, стала та ночь, когда Ольвидо стояла на пирсе возле Таможни, глядя на толпу, собравшуюся на другой стороне канала, возле Сан-Марко, на взмывающие к небу петарды и ракеты, слыша радостные вопли тех, кто приветствовал наступление нового года, не ведая, что принесет с собой этот год. Варваров больше нет, пробормотала она, вздрогнув. Они у нас внутри. Или же мы сами оказались где-то снаружи. Знаешь, почему мы с тобой в эту ночь вместе? Потому что ты знаешь, что ожерелье, которое я надела в эту ночь, сделано из настоящего жемчуга. Тебе не обязательно тщательно его изучать, достаточно знать меня. Понимаешь?… Этот мир пугает меня, Фольк. Он пугает меня, потому что кажется мне скучным. Мне противно, что каждый глупец провозглашает себя частицей человечества, а каждый слюнтяй прикрывается идеями справедливости, что художники заискивающе улыбаются или плюют (что в сущности одно и то же) прямо в физиономию критикам, которые их порождают. Когда родители меня крестили, они, как ни старались, все же промахнулись с именем. Чтобы выжить в наше время в пещере циклопа, надо, чтобы родители назвали тебя Никто. Да, именно так. Думаю, скоро мне понадобится еще одна хорошая доза. Доза твоих бодрящих гигиенических войн.

В конце концов Фольк решил оставить трещину в покое. Так или иначе, она тоже была частью картины, равно как и все остальное. Как Венеция, как то ожерелье Ольвидо, как он сам. Как Иво Маркович, который в это мгновение неслышно возник, заслонив свет, в проеме входной двери.

9

– Значит, я тоже где-то на вашей картине? Он стоял перед фреской, и дым торчавшей изо рта сигареты затуманивал глаза за стеклами очков. Он был чисто выбрит, в свежей рубашке с закатанными по локоть рукавами. Фольк проследил направление его взгляда. Он рассматривал участок, едва тронутый кистью, – угольный набросок и несколько пятнышек краски на белоснежной поверхности стены: распростертые на земле силуэты мертвецов, ограбленных мародерами, которые набрасывались на трупы, как стаи воронов. Собака обнюхивала человеческие останки, свисавшие с веток деревьев тела казненных.

– Конечно, – ответил Фольк – Вы один из ее героев. Думаю, дело именно в этом… Точнее, знаю точно. С тех пор, как вы появились здесь впервые, я в этом уверен.

– А в чем же ваша ответственность?

– Не понимаю.

– Вы ведь отвечаете за то, что приходит. Фольк отложил кисть, которой работал все это время – акриловая краска высохла и ворс затвердел, заметил он с неудовольствием, – подошел к фреске, возле которой, скрестив руки на груди, стоял Маркович, и вместе с ним принялся рассматривать отдельные фрагменты сюжета. «Рисунок по грунтовке достаточно убедителен», – подумал он. Выдающимся живописцем он себя не считал, но его утешала надежда, что рисовальщик он все же неплохой. Казалось, нанесенные на фунт отдельные яркие мазки передавали потаенную суть войны Отчаяние и одиночество – таков мир мертвых. Все мертвецы, которых он фотографировал на протяжении жизни, выглядели одинокими. Ни одно одиночество не могло сравниться с этим, полным и окончательным. Он его знал. «Рисунок или цвет – в данном случае это не так уж важно, быть может, набросок на белой грунтовке придает композиции даже большую выразительность», – подумал он. А передача сокровенного – суть работы, которую он выполнял в башне. Никто не рассказывал того, о чем пытался рассказать Фольк.


  34  
×
×