187  

— Дэн, ты считаешь, я поступила нехорошо? Оставить их здесь?

Это было из-за той молодой пары, из-за того, что они — настоящие американцы, из-за чуть заметных признаков мужественно переносимой ими бедности: не из-за меня.

— Вряд ли кто-нибудь здесь их хватится.

— Мне так хочется, чтобы что-то напоминало мне об этих двух днях.

Она посмотрела мне в глаза с серьёзной, почти детской прямотой, такой взгляд порой бывал у неё, когда мы оставались наедине. Я улыбнулся, потому что она не улыбалась.

— Тогда быстренько упакуй это всё. Если мы собираемся успеть на самолёт…


Так печально — эти волны неприязни между нами, неспособность что-то сказать или, скорее, способность сказать совсем не то, что сказать необходимо… знать, что я теряю Дэна, и не знать — почему. Догадываться, нет — пытаться отгадать почему. И ужаснуться. По правде говоря, я разозлилась. Жалела, что промолчала. Ужасное чувство, страшнее не бывает — вдруг понять, что совсем не знаешь кого-то. Подозреваю, что мужчинам это нравится или им всё равно, а может, они этого просто не замечают. Но женщину это губит, ты даже не представляешь как. Я подумала — это из-за той пары с ребёнком, но точно не знала. А ты не знал, что для меня были эти два дня, потому что я не переставала думать — вот что значит быть за ним замужем, быть с ним вместе, вдвоём, и понимала, что никогда не захочу никуда ездить ни с кем другим, и твоё увлечение природой… честно, я начинала учиться этому или хотя бы не испытывать потребности спорить с тобой из-за неё, хотя бы начинала понимать, что она значит для тебя… ты не понимаешь, какой близкой тебе я чувствовала себя в тот второй день, да и в первый тоже. Поэтому мне так хотелось тебя там, наверху, а не просто «заняться сексом». Из-за этого я посмеялась над твоими воронами. Ты так хорошо понимаешь женщин, только мне иногда кажется, понимаешь то, что на поверхности, снаружи, а не то, что глубоко внутри. А может, ещё хуже — понимаешь, но делаешь вид, что нет. Ты же знаешь, я не знаю, что я на самом деле думаю, кто я, куда иду. Что такие женщины, как я, в глубинной сути своей нуждаются в обществах защиты.

Когда ты ушёл в себя. Вывесил табличку: «Вход запрещён».

Я хотела попросить тебя взять меня замуж. Даже точно помню момент: когда мы сели в машину и ты уставился в карту — искал дорогу. Впрочем, нет; просто хотелось плакать. Я хочу сказать, нам надо было ещё там решить всё — так или иначе. А мы оба струсили. Ты очень плохо повлиял на меня в чём-то, может быть, как англичане всегда дурно влияли на шотландцев. Водили их за нос, убеждая, что ваш путь тоньше, мудрее, даёт в конечном счёте лучшие результаты, а наша кельтская честность глупа и провинциальна.

Вот. Уже пять минут ничего не пишу. Реву. Просто назло. Из ненависти к тебе. Что ты не моложе. Что ты так далеко. Что ни за что не смогу сказать тебе всего этого в следующем разговоре по телефону.

Ты ведь знал. Ты должен был что-то сказать.

На запад

К половине одиннадцатого мы уже были в пути; провожали нас в благорастворении добрейших чувств и новых решений. Прошлое забыто, мы — люди цивилизованные, все они обязательно приедут в Торнкум с ночёвкой, мы с Каро устроим им достойный приём; Нэлл даже в какой-то момент отвела меня в сторонку и поручила («ведь она ни с кем другим и говорить об этом не станет!») вбить в упрямую голову Джейн хоть капельку здравого смысла. Это было чуть слишком, вся эта филадельфическая278 атмосфера; отчасти она объяснялась присутствием детей, и, оказавшись в машине, я с удовольствием поиронизировал бы по этому поводу с Джейн. Но рядом со мной сидел Пол, поглощённый (или притворяющийся поглощённым) изучением карты, и приходилось по-прежнему играть взятые на себя роли.

Это был один из тех тихих зимних дней, когда при ясном небе воздух затянут чуть заметной дымкой, ничуть не мешавшей вести машину, но растворявшей пейзажи милях в двух от дороги в бледно-сером тумане; солнце светило словно сквозь бесконечную тонкую кисею, небо над нашими головами чуть просвечивало голубым. Я наслаждался этой английскостью: половина того, что может быть доступно взгляду, всегда завуалирована, её можно лишь вообразить…

И весь день оказался пронизан этой английскостью, английскими корнями — и в самом его центре, и, хотя бы смутно, по всем его краешкам и углам. Пол, поначалу смущавшийся — видимо, каждое утро начиналось для него борьбой с застенчивостью, — вскоре уселся на своего любимого конька, но оказался легкоранимым всадником; однако, хоть порой он и путался, вдруг обнаруживая, что подошёл к самой границе известного, для пятнадцатилетнего подростка он обладал удивительными познаниями о средневековом земледелии, насколько моё собственное, почти полное, невежество в этом вопросе позволяло судить. Он рассказывал об известных ему фактах, как бы говоря «вы не поверите», располагая их друг за другом, как картинки в давних газетных комиксах; но факты, которыми он располагал… о «закрытой» и «открытой» Англии (об огороженных и неогороженных полях), о манориальной системе землевладения, о воловьей упряжке, о строении плуга и технологии пахоты, о земельных наделах, бороздах и видах вспашки на склонах холмов… Он взял с собой папку с записями и рисунками. Я поглядывал в неё урывками, ведь я был за рулём; очень аккуратный, трудолюбивый мальчик, неплохой рисовальщик, и почерк человека гораздо более сложившегося, чем можно было бы судить по внешней манере поведения. Я спросил, почему он так заинтересовался этими сюжетами: не надо было мне этого делать, мог бы и сам догадаться, что такой вопрос, заданный подростку взрослым, как бы тактично это ни было сделано, всегда отдаёт скрытой снисходительностью. Пол на минуту замешкался.


  187  
×
×