49  

Тирания глаза — обожателя границ: из-за неё и рождается отчуждение от реальности в киноискусстве; то же свойственно и театру, но там это не столь заметно из-за различий в исполнении и режиссёрской трактовке одного и того же текста. Но окончательный монтаж фильма уже не допускает выбора, оставляя лишь один угол зрения; и нет больше простора для творческого подхода, для обиняков, нет времени для собственных мыслей. В акте сотворения собственного прошлого, прошлого сценария и прошлого съёмок, он разрушает прошлое, сокрытое в сознании любого из зрителей.

Каждый образ по своей сути несёт в себе что-то от фашиста, затаптывая правду о прошлом, какой бы смутной и нечёткой она ни была, подминая под себя реальный опыт прошлого, словно мы, оказавшись перед руинами, должны стать не археологами, но архитекторами. Слова суть самые неточные из знаков. Только обуянный наукознанием век мог не распознать, что в этом — его величайшее достоинство, а вовсе не недостаток. И я попытался тогда, в Голливуде, сказать Дженни, что убил бы собственное прошлое, если бы решился вызвать его из небытия при помощи кинокамеры; и именно потому, что я не могу по-настоящему воссоздать его при помощи слов, могу лишь надеяться пробудить нечто похожее на собственный опыт через иные воспоминания и чувствования, о нём и нужно писать.


Я плетусь, подбивая носком ботинка камешки, вниз по пыльному проулку: тётя Милли послала меня сказать отцу, что приехал плотник из Тотнеса; отец забыл, что договорился об этом, и ушёл к старому майору Арбугноту, у которого подагра и серные пробки в ушах, поговорить насчёт тенорового колокола, который необходимо перевесить. Знойный майский день, зелёные изгороди густо заросли коровьим паслёном, чьи жёсткие нижние листья испятнаны кирпично-красной пылью, а остроконечные головки поднимаются выше моей собственной головы и облеплены насекомыми — тут и мухи, и трутни, и ржаво-красные солдатики. Уже далеко за полдень; я отломил полый стебель паслёна, сделал из него трубочку для стрельбы отравленными амазонскими стрелами из сухих травинок: они разлетаются во все стороны в солнечных лучах, не желают лететь прямо, балды дурацкие; до чего же жарко, мне так хотелось до уроков в подготовилке поиграть в саду, забраться в свой «домик» в ветвях медного бука. Поёт жаворонок — где-то далеко, над длинной густой зелёной изгородью, флейтой-колокольчиком льются трели, словно из самой сердцевины зелёного леса, из сердцевины весенне-летнего дня, — те звуки, что проникают в подсознание и остаются с тобой на всю жизнь; впрочем, мальчик в проулке не думает об этом, он знает всего лишь имя птицы и думает: как здорово, какой я умный — знаю, как называется эта птица (но не саму птицу). А вот жужжит аэроплан, высоко, медленно летит в лазурном небе, совсем не так, как скрытый в будущем «хейнкель»; я замираю и гляжу вверх, задрав голову. Это «тайгер-мот»88. Ещё одно название. Я знаю, что оно значит: тигровая бабочка. И знаю в реальности (хоть и не подозреваю, что в этом пришедшем из подсознания слове «реальность» грядёт моё спасение) бабочку, которая носит это имя: её называют ещё «медведицей» — весело порхающую, с крыльями в шоколадно-кремовых и красно-оранжевых зигзагах. Каждое лето мы ловим таких у нас в саду. Аэроплан гораздо интереснее. А названий я знаю очень много: прекрасно запоминаю имена. Я расстреливаю аэроплан из трубочки-стебля.

Появляется отец, ведёт велосипед вверх по холму, рядом плетётся какая-то девчонка. Я бегу им навстречу, притворяюсь, что спешу передать поручение. У девчонки толстые щёки, зовут её Маргарет; в воскресной школе она получила прозвище Четырёхглазая косуля. Она сильно косит и носит очки. Я передаю поручение отцу, и он произносит: «О Боже. Ну да, конечно». Потом добавляет: «Спасибо, Дэниел». И поручает мне нести зонт. Маргарет не сводит с меня глаз. Я говорю: «Здравствуй». Она поднимает голову и смотрит на отца, потом — искоса — на меня и отвечает: «Ага». Она идёт в деревню, повидать свою тётушку. Мы втроём направляемся назад, вверх по проулку, отец — между нами, я — по левую руку от него, неся зонтик, Маргарет — чуть отстав; время от времени она вдруг странно, вприпрыжку, делает несколько решительных шагов, чтобы поравняться с нами. Мне уже одиннадцать, ей — десять. Мне нравится одна девочка в воскресной школе, но это не Маргарет. Девчонки мне вообще не нравятся, но нравится сидеть рядом с той, другой, девчонкой, стараясь петь так, чтоб получилось громче, чем у неё. Её зовут Нэнси. Глаза у неё — как летняя голубизна и не косят. Они глядят прямо, прямо тебе в глаза (ей тоже одиннадцать), и у тебя перехватывает дыхание. В гляделки она нас всех может переглядеть.


  49  
×
×