145  

— Теперь вы считаете, что я стала психопаткой. Может быть, я и правда психопатка? Так я не хочу никому отравлять жизнь! Никому! Пусть остается со своим талантом, со своей славой!.. Только дети… Дети — мои! — крикнула она и, упав лицом в подушку, глухо зарыдала.

Тарас не знал, как успокоить ее. Когда постучал в дверь, был уверен в непоколебимой логике своих доводов. А сказал две фразы — и вот они, все доводы, нечего и прибавить. Он переступал с ноги на ногу и тихо, нерешительно просил:

— Не надо, мама… Успокойтесь, Галина Адамовна!

Она вытерла лицо о наволочку и так же неожиданно, как упала, поднялась. Сказала без слез, без истерики, трезво и жестко, как о деле давно решенном:

— Если ты действительно желаешь мне добра, помоги оформить развод. Самой мне тяжело и… неприятно…

Чего угодно ожидал Тарас — слез, жалоб, проклятий, — только это не могло даже в голову ему прийти. Сперва, ошеломленный, он только хлопал глазами, пристально вглядываясь в заплаканное лицо женщины, вырастившей его. Он действительно любил ее, как мать. Но в этот миг она показалась ему чужой и враждебной. И он почти крикнул:

— Это все, что вы могли придумать? А у Наташи вы спросили? А у Вити?

Наташа и Витя понимали, что подслушивать нехорошо. Но спальня рядом с кухней, и они невольно услышали первые слова матери. Чтоб о'ольше ничего не слышать, они, не сговариваясь, перешли в отцовский кабинет — самую изолированную комнату. Сели там, одна на диване, другой в кресло, и молча сидели. Не читали, не разговаривали, не решались почему-то даже посмотреть друг — другу в глаза, точно стыдно было. Просто ждали, как в приемной больницы или суда. Долго ждали. Когда наконец Тарас вернулся, они взглянули на него с надеждой, с вопросом. Наташа соскочила с дивана и бросилась навстречу. Тарас устало улыбнулся им, но повторил с прежней уверенностью:

— Я их помирю.

34

— …Нет, скажи, верил ты, что Савич наш человек?

— Ты не представляешь всей сложности борьбы.

— Предположим, что, кроме тебя, есть еще люди, которые представляют себе эту сложность. Вернувшись в бригаду, ты сказал, у кого скрывался в городе?

— Нет.

— Почему?

— Наивный вопрос. Ты думаешь, что этим признанием я мог бы реабилитировать Савича? Кто бы мне поверил? Я десять дней пробыл в городе и попал в такой момент, когда ничего нельзя было сделать, когда шли аресты, проваливались явки. После этого я явился бы и сообщил: меня скрывал Савич, которого убили подпольщики, а немцы с помпой похоронили. «А может быть, тебя скрывало СД?» — спросил бы, наверное, каждый партизан. Докажи, что ты не лысый. Ты забываешь, какое было время.

— Короче говоря, ты струсил.

— Ну, струсил, струсил! Если тебе так хочется, чтоб я сказал это слово. Я эвакуировал город — не трусил. Отступал до Москвы — не трусил. Меня послали обратно в тыл — я не бегал по комиссиям, как другие. Ни разу не прыгал с парашютом — прыгнул, в ночь, в болото, под боком у немецкого гарнизона. Водил людей на операции — не трусил. Пошел в город на связь, чтоб наладить разбитое подполье, — не трусил. Ну, не вышло, как хотел, не получилось…

— Не кричи. И не бряцай своими медалями. То, что делал ты, делали тысячи, миллионы… Мы выполняли свой долг.

— Да, я испугался. А другие не трусили?! Все, кто пережил тридцать седьмой! Одно дело пасть от пули врага. А умереть от рук своих товарищей, чувствуя, что ты ни в чем не виноват… Ты представляешь? Ты думал когда-нибудь об этом?

— Думал. И сейчас подумал: как чувствовала себя Софья Савич, когда после фашистского концлагеря попала в Сибирь.

Пауза. Громко, с легким мелодичным звоном отбивает секунды большой маятник стоячих часов. Астматически дышит один из сидящих здесь в кабинете.

— Я думал. И видел не раз, как шли на смерть, чтоб спасти товарища. И я это понимал. А вот донос на людей, которые тебя спасли, — этого я понять не могу.

— Ну, смалодушничал, смалодушничал! Я же не скрываю. Я написал об этом в объяснительной записке. Признаю. Да, испугался, что придется заниматься этой старой историей, доказывать… Ничего же не изменилось в сорок пятом, ты знаешь.

— Мы победили фашизм, — и ничего не изменилось?! Для тебя ничего не изменилось?

— Теперь легко рассуждать.

— Ну хорошо, тогда ты побоялся. Дрожал за свою шкуру…

— Я прошу…

— Чего там «прошу»! Не разыгрывай святую невинность. Дрожал, как последний трус. Лишиться партизанской славы, карьеры — вот чего ты боялся. Но вот уже девять лет, как его нет, нет Берия. Несколько лет прошло после Двадцатого съезда. Партия сказала всю правду! На весь мир. Почему же ты не сказал правды о себе, о других? Ради чего, во имя какой идеи ты скрывал ее?

  145  
×
×