21  

— Ничего, ничего. Ладно. Я не сержусь. Чего не бывает в жизни.

— Ты славный, умный. Я люблю тебя.

— И я тебя люблю. — Он поцеловал ее мокрую соленую щеку, глаза, губы. Она обвила его шею горячими руками…

…Ярош в ту ночь не мог уснуть. Перед глазами стояла Зося. Какие только мысли, воспоминания не лезли в голову.

В конце концов, он не выдержал, тихонько встал и, захватив костюм, вышел в сад.

Ночь была тихая, теплая, безросная, полная ароматов. Умолкли уже соловьи. Не проснулись еще ранние пташки. Шел третий час. Лес вокруг казался высокой крепостной стеной, окружавшей этот маленький мир с одиноким домом, в верхнем окне которого горел свет.

За старицей «драл дранку» дергач. Жалобно пискнула какая-то птичка, быть может, попала в лапы хищника. Где-то заухала сова. Ярошу в ее крике почудился плач заблудившегося ребенка. Захотелось к свету, к людям. Раньше примирение с Галиной всегда приносило радость и покой. Сегодня на душе остался неприятный осадок.

Он отошел на несколько шагов от дома и увидел в окне склоненную голову Шиковича.

Подняв гнилушку, светившуюся под ногами, Ярош кинул ее в окно.

Шикович высунулся и погрозил кулаком, прошипел:

— Сумасшедший, напугал!

— Идем погуляем.

— В два часа ночи? Прогресс! Иду. К черту фельетон! — Мигом спустившись с «курятника», как он называл мансарду, Кирилл сразу заговорил о своей работе. — Какой я фельетонист? Я лирик. Мне всегда не по себе, когда я причиняю человеку неприятность, даже если уверен, что человек этот дрянь… Погоди. А ты не собираешься читать мне мораль, что, мол, полезно рано ложиться и рано вставать? Не есть мяса и не пить водки?

— Не бойся. Ты хотел услышать от меня поподробнее о подполье. Могу рассказать кое-что.

— Во-о! Это разговор! То двух слов не вытянешь, то вдруг среди ночи…

— Только не перебивай своими дурацкими репликами.

— Все. Нем как рыба.

Рассказ Антона Яроша

Это было в субботу, в конце августа. Или, может быть, в начале сентября. Хорошо помню одно: я только что прочитал в газете, что немецкие войска ведут бои в Сталинграде, Воль, та скрытая и непередаваемая боль, которую мы испытывали, когда наши войска оставляли какой-нибудь город, была на этот раз еще сильней. Как никогда раньше. Еще бы! Докуда дошел враг! До Волги! Доморощенные стратеги, мы возлагали вначале надежды на широкие водные рубежи. Но надежды не оправдались. И потому — боль… Боль эта вылилась в злобу.

В пожарную отбирались люди надежные с точки зрения «нового порядка», так же, как в полицию— всякий сброд, уголовники. Но в тот день «коллеги» мои тоже почему-то были злы. Мы ругались. Ни раньше, ни позже за всю свою жизнь мне не приходилось слышать такого густого мата. Из-за частых пожаров нарушился график дежурств, и мы добрых два часа выясняли, чья же очередь: кто недоработал, а кто переработал на прошлой неделе. Почему-то никто не хотел в ту ночь дежурить. Начальник наш брандмейстер Хиндель, «свой немец» (он и до войны служил в нашей пожарной), закрывал ладонями уши, устало, жалобным голосом причитал: «Майн гот! Майн го-от! Нет на вас бога. Постыдились бы моих седых волос, — и вдруг разозлился, и сам начинал кричать и материться. Да замолчите вы, дырявые шланги! Мешки с necком! Чушки обгорелые! Чтоб вам…»

Это был мягкий, слабохарактерный человек, и его никто не боялся. Боялись «настоящего немца» Лотке, который занимал должность механика, но всюду совал свой нос, как и надлежало агенту гестапо. Если б он появился, ссора сразу утихла и дежурил бы тот, кого Хиндель назначил. Он назначил Гвоздика; был у нас такой пьянчужка. Гвоздик кивал на меня, к нему присоединилось еще двое-трое. Я послал их… Остальные стали на мою сторону. Они уважали меня за силу. На пожарах мне случалось работать за троих. Когда действительно надо было тушить огонь.

— Помню — такие мелочи запоминаются — телефон не зазвонил, а слабо забренчал, как жестянка. Однако Хиндель вздрогнул. Он боялся городского телефона. Смело, сразу он брал трубку только одного аппарата, который звонил громко и пронзительно, когда дежурный с вышки сообщал о пожаре. Хиндель протянул руку и застыл, словно надеясь, что звонок затихнет и еще одна неприятности минует его. Но телефон не смолкал. И брандмейстер вынужден был поднять Трубку.

Это звонил Павел.

«Кого? Кузьму Клеща? — Хиндель посмотрел на меня, однако трубку не передал; он всегда настораживался, когда звонили кому-нибудь из его подчиненных. — А кто спрашивает? Павел Харитонович? А зачем вам Клещ? Кто он вам? Друг, земляк, свояк? Откуда вы звоните? Из управы?»

  21  
×
×